Выбрать главу

Превосходительство все не дригается с места, и сигара мелькает у него из-за баков, точно горящая свечка.

А! Ты хочешь меня дурачить! Ты хочешь надо мной издеваться... Ха-ха-ха! О-о-о!..

Она шатается, валится, что выводит превосходительство из неподвижного состояния.

Дина! Дина! — шепчет он, поддерживая ее и усаживая на диван.— Прости меня... Хочешь, этой собаки не будет в доме... Я ее велю отправить, уничтожить... Прости меня!..

Превосходительство становится на колени...

Барбоска трет себе лапами глаза.

Это невероятно, но это так!

Превосходительство всхлипывает, маленькие слезки текут по его обширным щекам и исчезают в густых баках.

Дина! Дина! Прости!.. Господи, ей дурно!

Превосходительство вспрыгивает и в смятеньи кидается

из кабинета.

Незлобивое, чувствительное сердце Барбоски проникается жалостью. Он вскакивает и подбегает к Дине, с состраданьем глядит на свесившиеся белые ручки, на полуоткрытые губки, на сомкнутые вежды...

Но кто опишет его изумленье, когда он вдруг видит, что только что являвшая все признаки безжизненности ручка приподнимается очень свободно, вытаскивает из кармана зеркальце, раскрывшиеся без всякого усилия глаза начинают созерцать отражающееся изображение в этом зеркале, а губки этому изображению улыбаются!

Барбоска подался назад.

Имея явные, несомненные доказательства ее вражды к собачьему роду, он, естественно, мог ожидать только пинка, но вышло совершенно наоборот: она протянула ручку и потрепала его по шее, словно хотела сказать:

Я тебе обязана большим удовольствием и знаю, что ты еще много отрадных часов мне доставишь!

Какая вы чудна’я дама! — невольно взвизгнул Барбоска.

Смятенный превосходительство вбежал с каким-то флаконом.

О чудо! Вежды опять сомкнуты, как будто и не открывались, ручки повисли, как будто и не двигались, губки полуоткрыты, как будто не шевелились!

Видя, как дрожат руки у превосходительства, Барбоска не мог остаться равнодушным к его страданьям и, желая ободрить его, пролаял:

Она жива — жива — жива! Она сейчас глядела во все глаза и смеялась....

Но превосходительство его не понял, схватил за шиворот и выкинул за окно...

Барбоска упал в кусты жасмина и наткнулся боком на какой-то острый гвоздь.

Он громко взвизгнул от боли, а затем от изумления, увидев, что за гвоздь он принял плечо той, которая сидела на корточках, притаившись под ветками,— плечо двуногой Тобишки в чепце с лиловыми бантиками! Она схватила Барбоску, зажала ему пасть своею холодною, костлявою рукой, приговаривая шепотом: «Tout beau! Tout beau!

Couche! Couche! Не мешай, собачка, не мешай». Она подслушивала. Сухая ее шея была вытянута на целый аршин вперед, к кабинетному окну, глаза блестели, редкие, шершавые брови спутались, жидкие волосы взъерошились...

Нет, никогда мордочка моськи Тобишки не искажалась таким злобным наслажденьем! Четвероногая Тобишка могла жестоко укусить, могла растерзать на части, но ее пасть никогда не осквернялась такою коварною, предательскою улыбкой!

С лаем негодования Барбоска вырвался из ее костлявых рук и понесся по первой попавшейся садовой дорожке.

VIII

Вероятно, Дина смиловалась и не пожелала изгнания Барбоски. Ее прихотливая доброта пошла еще дальше. Когда Барбоска возвратился из сада к окну и впрыгнул в кабинет, превосходительство схватил его тотчас за шиворот, привлек к процарапанному букету и занес над ним роковой хлыстик, Дина вскрикнула: «Не бей его!» — и этим восклицанием избавила беднягу от истязания.

Барбоска тихонько забрался в уголок и там улегся.

По долгим размышлениям он порешил, что ему надо, до поры, до времени, зубы, когти, порывистость и лай запереть, как говорится, на одиннадцать замков, а запастись хладнокровием и терпением.

Единственное средство отыскать цыпочку,— думал он, вытянувшись в уголке и положив голову на передние лапы,— это проникнуть в комнаты направо, куда побежала девочка-мотылек... Когда они увидят, что я смирный, не царапаю ничего, ничего не грызу и не валяю, они пустят меня!

Недолгая, но горькая опытность, правда, доказывала ему не раз, что безупречное поведение не всегда вознаграждается, как бы следовало по закону справедливости, и он, быть может, ударился бы в софизмы, а софизмы привели бы его к протесту, лаю и другим, свойственным щенку, бесчинствам, да при повороте на этот путь борьбы являлось виденье поднятого хлыста и значительно способствовало укрощенью забиячества.

Дина лежала на диване, а превосходительство сидел в кресле и читал вслух.

Чтенье происходило на неизвестном Барбоске языке и, следовательно, очень мало представляло ему занимательности.

Сначала его несколько развлекали наблюдения, производимые им над Диною и превосходительством.

Головка Дины, откинутая на малиновую подушку дивана, была красива, как самая изящная куколка, прозрачная ручка, свесившаяся с дивана, не в состоянии, казалось, раздавить мошки; напротив того, крупный профиль превосходительства, его нос, который с успехом мог перекинуться мостом через пруд, в котором хозяева Тришкины ловили в пост карасей для отца Амвросия, его волнистые, густые, роскошные баки, из которых бы можно набить несколько отличных подушек, его грудь колесом, обширная, гладкая, блестящая площадь, простиравшаяся от чела почти до затылка,— все имело в себе нечто монументальное, грандиозное, сокрушительное... Но стоило вылететь из розовых губок Дины недовольному восклицанию: «Ах, как ты ужасно читаешьI Я не могу разобрать, что говорит барон, а что графиня!» — и вся монументальность, грандиозность, сокрушительность пропадали, и все превосходительство превращалось в глазах Барбоски в один громадный, виляющий хвост...

Никогда я не воображал, — думал Барбоска, невольно улыбаясь,— что так справедлива пословица, которую всегда говорила старая собака Бемза: мала блоха, а меделяном вертит!

Однако эти забавные наблюдения скоро наскучили, печаль пуще прежнего подступила к сердцу, пуще прежнего заботы отяготили голову, и ему необходима была вся сила воли, чтобы удержать протягивающиеся по ковру лапы и вобрать когти, впускающиеся в яркий бархатный букет ковра...

Скрипнула тихонько дверь, и из-за нее выглянули кружевной чепчик с лиловыми ленточками и сладкие глаза двуногой Тобишки.

Можно? Не помешала я?

Что тебе надобно?

Ах, Дина, если бы я знала, что тебе так мой приход неприятен, я бы не вошла... Я очень хорошо понимаю, что насильно мил не будешь и что за самые чистые, глубокие, бескорыстные чувства часто платят одною холодностью, одним бессердечием!

Я хоть это и не так хорошо понимаю, но помню,— возражает резка Дина,— потому что ты каждый день повторяешь одно и то же...

Превосходительство прибегает к носовому платку, как к спасательному снаряду, который избавляет его от необходимости, хотя бы взглядом или улыбкою, вмешиваться в завязывающуюся перепалку.

Я знаю, Дина, что я тебе надоела! — поет Тобишка, и постные глаза ее увлажаются.— Я бы с радостью, и с какою радостью! уехала отсюда... если бы могла!..

То есть, ты намекаешь на то, что мы тебе должны? Да я готова продать последнюю рубашку, чтобы только ты не колола меня этим долгом! Я...

Довольно оскорблений, Дина! Жорж, я пришла взять с собою твою собаку погулять; можно?

Разумеется, — отвечает превосходительство, но таким тоном, что это утвердительное слово звучит словно самое беспомощное: «Ах, что вы со мной делаете! Зачем вы меня спрашиваете, когда я могу и за да, и за нет попасть в тиски!»

Фингал! Фингал! Ici \ милый! Ici, дорогой!..