Выбрать главу

Театр одного актера. Аншлаг, быстроходный аплодисмент, дамы, взвалив бюсты на рампу, крепят к кумиру обожающие взгляды. Галерея одного живописца, летучая анфилада зал, и со стен — каскады красок, розжиги, смесительные пущи, беспорядки! Он гуляет из жанра в жанр: с крыши на крышу над городом… Он вдруг увязает в реализме, пишет ностальгические пейзажи: прошедший пенат в Павловском, сложен бурей из опрокинутых деревьев… несущественно, если — дача… непередаваемая игра звуков, слепой оркестр! — это он раскалывает дрова, осиновым я не потрафляю, а вот березовые — мм! — и хрустящий десяток березовых раскалывает, и осиновое подличает, тьфу! А какой зрелый, эпический луг за домом! — и мы мчимся за ним — сквозь длинные, пылкие, натуральные травы, и с откоса — в Волгу, прямо в одежде, чудо, чудо! А папа пестует пчел, папа гонит мед, вот попробуйте, ничего, что после волжских тин, папин мед — хоть после казни, и мы в жизни не ели такого меда!

Или натюрморты, блинное воскресенье: распузыренный кавалер самовар, сверху — чайничек в васильках, носатая корона здешних мест… и вокруг — солнца-блины, одно светозарней другого, медные тарелки полуденной музыки, круги огня… Или нагрудники и манишки — к подтекающим двум самоварным шнобелям… Он становится поэтом, пока бабушка выносит на стол варенье, и в банках клубится клубника в пунцовом сиропе, теснятся смородина, яблочки, мед. И, вздувшись на блюдечки с чаем, три тетки-сиротки лукавят о прошлом обед напролет. Хохочут и плачут, на блинчики с маслицем падки, а между икоркой с грибками потеет графинчик, а бабушка с мамой любуются мной, а мы с папой — над этим графинчиком несокрушимы, как сфинксы. О, милые, блинные дни!.. — но святая водица лихою волною возводит в папуле курок. «Спиваешься, Гера? — зловеще глаголет родитель. — Наслышан!» — и возится с пряжкой, а мама — сердито: «Не смей отнимать у ребенка последний глоток!..»

Мы аплодируем, мы смеемся, и блинами объелись, и вареньем, история за историей, соло на сверкающем корнете с пистоном, и случайно — багровый луч на медной воронке: густая мелодрама, вчерашняя или наплывающая, но сегодня — водевиль, корнет-а-склероз… Сюжет за сюжетом дарит:

— Это вам, гоголи несчастные, от меня, Александра Сергеича, и ни в чем себе не отказывайте.

Дело взыскует материальных ресурсов: сомнения, восхищения, зависти…

— И не жалко тебе дарить свои сюжеты?

— Дарить, дарить! — кричит он. — Сюжеты, мысли, образы, расшвыривать пригоршнями! И в тебе взойдут новые сюжеты и мысли. Кто сказал — дарить? Не дарить, а про-да-вать.

Однако дарит, легко и участливо — каждому!

Продолжение двусмысленно — наши полунадежды:

— Нам, как тебе, не написать…

— Бож-же ж мой! — кричит он, трагически воздев руки. — Сколько раз я вам говорит, милые? Я ненавижу писать. Я хочу жить. Жить, жить. Разве я смогу так написать, как — прожить? Этот дом в Павловском, этот луг! Вы думаете: вы промчались по лугу? Искупались в Волге? Ели блины с вареньем? Ни одно мое слово не стоит и травинки… Или ваше — тем более? Ну, конечно, ваше и мое, здравствуй — наше! — он смотрит в окно, свысока — в огненную долину вечерней улицы и оборачивается. — Раз вам так хочется, будьте великими! А я буду вашим преданнейшим меценатом, я открою лавочку сюжетов и буду сидеть там, сытый и полупьяный, и буду читать. То же слово, но как играет! О счастье — не писать, а читать! Приходите, у меня за любой сюжет красная цена: четвертинка, плавленый сырок и булочка, почти даром — и я всем, чем могу, помогу вам!

Он прохаживается за прилавком, заткнув пальцами карманы жилета, некогда шикарного, на выезд, а теперь пообтерся, он называет это — неореализм, он, изогнувшись, пристально смотрит в мелкое зеркало на подоконнике, сощурясь, но в общем — с удовлетворением.

— А если я еще и голову помою, я стану недосягаемо интересен! — говорит он. — Однажды я помыл голову, почистил зубы, и ботинки почистил, и рукав, виртуозно справившись единственной в доме щеткой, надушился одеколоном «Шипр» — и все женщины были мои!