Сумрачным стало исхудалое лицо, и обмякли беспомощно острые плечи.
Однако Господь послал же ему этот истинный дар — насквозь проникать чужие, для иных и прочих закрытые наглухо души?
Это правда, несомненная правда: Господь послал ему этот истинный дар, и потому свою душу он тоже видел навылет, и потому никак не мог найти в себе явных черт несгибаемого пророка, даже без сомнения зная, что он в самом деле пророк.
И выходило по смыслу терпеливых раздумий и горьких сомнений, что справедливы были те грозные речи, и не могло правдой не быть, что пишет он сущий вздор, способный забавлять и смешить, не западая, как гвоздь, в самодовольные души, а после этого что ж ему остаётся на свете?
Он всё колебался, искал, он всё не в силах был отыскать последней правды о себе, а нужнее всего была ему эта последняя правда.
Ну, положим, он издавна обнаружил в себе, что получил много, даже слишком много от Бога, однако эта высшая милость разве предоставляла право на самомнение, на гордыню или на то, чтобы взять от жизни хоть на песчинку побольше других? Решительно нет, высшая милость особенных прав не даст! Кому много дано, с того много и спросится, и он много спрашивал сам, прежде чем спрашивали с него, силясь понять, лучше ли других, благородней и чище, возвышенней духом, и, придирчиво, пристально глядя в себя и так же придирчиво, пристально глядя на плоды своих рук, убеждался, что гораздо хуже других, если не наихудший из всех, и потому всё, что ни выпало на долю его, он должен терпеливо сносить как должное и справедливое наказание. Всё!
Однако именно мысль, что он наихудший из всех, позволяла надеяться стать лучше, и, может быть, по этой причине он был далеко не хуже других, возомнивших, что они и выше и чище, может быть, он просто-напросто ужасно устал, как всегда уставал от большого труда, который недаром называл работой подёнщика, нервы страждут, а вместе с нервами страждет душа, и оттого-то так тяжело, что не ведал, не находил, куда себя деть, как позабыть о себе хоть на миг?
Может быть, он всего-навсего болен, может быть, духом от усталости изнемог, оттого и не находит нигде и ни в ком утешения, даже у Бога?
Господи, не перед людьми, а перед Тобой должен быть истинный путь наш, и, если мы чисты, если хотя бы отчасти правы перед Тобой, кто из людей может нас опорочить и заклеймить поганым клеймом наше честное имя? А скорби? Но уж если сам Ты сказал, что душа очищается только скорбями, как же нам остаться без них? Где же показать человеку величие духа, как не в минуты невзгод? Скорби повсюду, все скорбят, на кого ни взгляни. О, спаси, скрой, осени щитом Твоей святости, проведи сквозь эту ничтожную, пугающую тревогу цело и здраво, со внесением богатых сокровищ в испытанную бедами душу!
Бедная мысль не сидела на месте и металась, металась, как он. Долго он думал, что последнюю правду о нём знает служитель Господа, каким всегда был Матвей, в это верил, и грозного слова с трепетом ждал, и дождался на днях, а этот суровый служитель Матвей чем-то, вдруг выходило, оказывался похож на беспутного старого Челли.
«О, как нам нужно глядеть и глядеть ежеминутно в себя! Многого мы в себе не видим и почти всего, что в нас дурного ни есть. И благо тому, кто сидит над трудом, который невольно способен несколько освятить человека и, оторвав его от всего, что кружится во сне, обратить на себя самого...»
Его растерянно блуждающий взгляд случайно задержался на старом, покоробленном, убранном из парадных покоев шкафе, который многозначительно дремал в тесном простенке между двумя невысокими окнами. Отливая тёмными стёклами, уставилась на него глухая, бесчувственная коробка из дерева, притаясь, словно ожидая чего-то. Были наглухо сомкнуты крепкие створки, хранившие его оконченный, многозначительный труд, но и сквозь них он вдруг явственно увидел огонь.
Николай Васильевич отворотился поспешно и закрыл руками лицо.
Не видеть бы ничего, не думать, не знать.
Он был готов к любому исходу, однако там, под замком, таился его завершённый и как будто всё ещё не завершившийся труд, и что при худшем исходе может статься сего ненаглядным, любимым, в слезах и муках рождавшимся детищем?
В нём вдруг пронеслось: «Неужели сегодня? Неужели конец?..»
Но он по-прежнему жил и страдал, и жизнь с извечным упрямством мечтала 6 бесконечном продолжении жизни, и не успел он решить, что именно нынче свершит, как слепая надежда робко затлелась в душе, нашёптывая ему, что возможно ещё всё переделать и тем, не подвергнув себя испытаниям, что-то наладить ещё, передвинуть, перерешить.
Ему бы собраться в дорогу, увязать свой дорожный мешок, сложив туда щётку да крем для волос, натянуть сапоги на медвежьем меху, поплотней завернуться в жаркую шубу.