По этим приметам он угадал, что напоминание, которое было не без умысла пущено им, пролетело близ самой цели, что вот-вот незнакомец припомнит и Миргород, и кое-кого из тамошних жителей, однако ж не тех жителей и не тот вполне обыкновенный Миргород, из которого путник мирно следовал по тульскому тракту в Москву, а иной, когда-то сочинённый не без удачи том повестей, и ловко остановил течение мыслей, упоенный этой игрой на последней черте, как будто невинным вопросом, выражая сердечную заинтересованность и голосом, и всеми движениями на лице:
— А вы здешний, тулянин, или такой же, как я, имели случай прибыть из дальних губерний?
С невозмутимым видом проглотив ложку супа, тронув из деликатности губы салфеткой, незнакомец ответил с благородной учтивостью, отчего-то именуя себя во множественном числе:
— Да, мы из поместья, вёрст за тринадцать отсюда.
От этого непостижимого, славного «мы» он чуть не припрыгнул на стуле. Какая милая, славная, какая комическая черта! Такую черту не жалко вписать куда-нибудь в самую гущу поэмы! К тому же человек положительный, должно быть, хозяин изрядный — нельзя ли повытащить чего из него?
И он, продолжая бесчувственно, с показным аппетитом жевать, так и вцепился в незнакомца глазами, так и усилился одним пронзительным взором проникнуть в самую душу его. Каждая чёрточка внешности, всякий жест, всякое движение носа ли, губ, бровей заговорили с ним по-приятельски своим знакомым, сказочным, вполне доверительным языком.
Прямая посадка, поспешность в еде, большие усы, прокуренные насквозь, венгерка, сильная нижняя челюсть, крутая, выступившая вперёд, привычка размышлять, но медлительная, тугая сообразительность, ложкой по дну тарелки громко скребёт, салфетка в кольце — снять позабыл, жёсткая, должно быть, кожа ладоней, и это удивительное, бесподобное «мы».
Увлечение поднималось во всём его существе высокой волной, круто завиваясь и пенясь. Второй пирожок показался ему превосходным. Он жевал с таким аппетитом, что разгрыз бы и гвозди, когда бы повару вздумалось, позабыв или покрав начинку, всыпать в тесто гвоздей. Тёмные, раздражительные сомнения, которыми только что мучился он, оттеснялись и глохли, тонули в затихавших глубинах души. Он оживился, ободрился, от упругой лёгкости тело сделалось почти невесомым и стройным, точно половина прожитых лет сама собой скатилась с него.
Не подав виду, с умелым притворством, ловко припрятывая пытливые взоры, которые бросались будто бы равнодушно, по случаю какой-нибудь мухи, без всякой цели что-нибудь разузнать, он перебирал эти разрозненные, разнородные, молчаливые чёрточки жизни, выдававшие и самый характер, и умственный склад. Он сравнивал. Он припоминал тех людей, которые хоть чем-нибудь казались похожими на этого. Он исподволь вновь наблюдал. И всё это не без развлечения, не без тревожного, чудного удовольствия для себя: в самых мелких привычках и действиях ему каким-то таинственным образом виделось то, что решительно и до скончания века не откроется равнодушному взору, от чёрствости да от недостатка ума вечно занятому только собой. Он отгадывал, он размышлял, дополняя проносившиеся как искры угадки внезапными вспышками пробуждённой фантазии.
И все эти разнородные молчаливые чёрточки так и лучились, точно предовольные тем, что он их наблюдал, с радостью выдавая все свои тайны, приближая к нему эту уже наполовину знакомую, хотя и совсем неизвестную в подробностях жизнь. Самый человек выступал по-иному, понятней и ближе, почти как свой, будто все прошедшие годы и не жил вольной волей своей, как придётся, а сию минуту был выдуман им и просился уже под перо.
Он опьянялся своей проницательностью, которая уносила вдаль от скучных, однообразных, намозоливших будней. Жизнь развёртывалась просветлённой, омытой, очищенной, точно река, привольно текущая по равнине, блестевшая в солнечный день, и уже не могло быть сомнений в душе, тем более не могли оставаться безысходность, горе, тоска. Он ощущал, что ещё роились необъятные силы, которых достанет на всё, — так чего ж тосковать!
А всего-то и было, что перед ним, обедая аккуратно, сосредоточенно, в полном молчании, сидел человек и он этого человека читал, как читают открытую книгу. Он угадывал в нём убеждённого холостяка, о котором некому позаботиться в доме и который по этой причине подзапустил себя в деревенском своём одиночестве, перестав замечать неряшества в причёске, в костюме, в руках. Холостяк этот, разумеется, добр и покладист, потому что не школит ротозея-слугу, обязанного следить хотя бы за приличной свежестью выездного барского платья. Холостяк этот во время оно служил, вероятней всего, в каких-нибудь конных частях, если принимать во внимание закрученные всё ещё залихватские усы. Там, на службе, и приобрёл ту военную выправку, которую до могилы не изгладишь ничем, хоть сто лет проживи, и привычку слишком прямо сидеть за столом, как в седле, однако едва ли лелеял намеренье продвигаться дальше поручиков, даже если и мог. Некоторая склонность к беспечному созерцанию, свойственная всякому русскому человеку, книжки кое-какие, пробудившие однажды воображение, родовое поместье душ этак в сто пятьдесят, некая тайная робость при всей внешней самоуверенной строгости, к тому же сознание собственного достоинства, которое читалось по выражению глаз, и это великолепное, бесподобное «мы» довольно плохо ладили с воинской дисциплиной, субординацией и беспрекословным повиновением лишней звёздочке в эполетах и презирающим ликам, какие у нас, намеренно или по зову мелкой души, эти звёздочки себе создают, точно в них таится волшебная сила. Те же книжки, уединённые размышления, может быть, некоторая наклонность к лёгким насмешкам разладили отставного поручика, послужившего не иначе как в столичном полку с провинциальной чушью и дичью, из тех, что всенепременно подозревают в договоре с нечистым, если в сушь и бездождье как ни в чём не бывало к соседу валит урожай. По этой причине гордый поручик перестал бывать в обществе, вовсе отвык от манер, которые несколько попристали во время службы в полку, зато привык забывать о таких мелочах, как обыкновеннейшее кольцо на толстой трактирной салфетке. Полюбил, должно быть, охоту, врос в удобнейшую для таких приятных целей венгерку, занялся каким-нибудь ручным ремеслом, от которого сделались жестковатыми руки, в одинокие зимние вечера пристрастился прочитывать все журналы от корки до корки, без которых, правду сказать, непременно сопьёшься с круга в глуши, а поручик и в трактире не спросил никакого вина; к тому же взялся выписывать новые книги по разным наукам, сам, чего доброго, кропает заметки невинного свойства да тискает в местном листке что-то о садоводстве, о каких-нибудь мухах, о достославных подвигах туляков, начиная чуть не с допотопных тёмных времён. Имеет за плечами лет шестьдесят. Живёт без лишних хлопот, без волнений и, уж само собой, без угрызений счастливо дремлющей совести, которой при таком образе жизни решительно нечем его укорить. Протянет ещё лет пятнадцать, а то и все двадцать пять и непременно тихо помрёт, как погаснет свеча, точно заснёт, нечаянно отведав на ночь излишнее блюдо жаркого, наперченного щедрее обыкновенного домашним, отродясь не сеченным кулинаром.