Выбрать главу

Что-то не ладилось в последнее время решительно всё, словно всё делал не то и не так. Вот надумал с «Мёртвыми душами», но ведь это немыслимо, Господи! Слышишь ли Ты?

Он ёжился и совался по комнате, не ведая, куда девать лишние руки, то обшаривая себя, то обхватывая зябко за плечи. Старый, обтрёпанный чемодан, оставшийся печально раскрытым, ввёртывался то и дело в глаза, не позволяя сосредоточиться, отвлекая его, однако он всё забывал, каким образом этот исключительно лишний предмет оказался на стуле, не в силах понять, чем этот преданный спутник многих ближних и дальних дорог так обидно и колко раздражает его, потому что, стараясь именно это для чего-то понять, совершенно не думал о нём. В горячей взбудораженной голове не укладывалось, не умещалось никак, что он сам, вот этой отчего-то подлиннейшей рукой с такими худыми, постоянно стывшими пальцами осмелился посягнуть на свои нерушимые «Мёртвые души». Этого и представить-то было нельзя. Это было так же неотвратимо, как и нелепо. Убийственный труд десяти безжалостных лет! Какой безумец покусится на это? Когда в первый раз мысль его с робостью набрела на этот чересчур отважный исход, уже случавшийся с ним, но случавшийся в предчувствии неминуемой смерти, в состоянии слишком болезненном, на чужбине, вдали от Руси, он взъерошился в паническом ужасе, что в самом деле лишился ума. Тоже был чёрный вечер и снег, так же заметала по верху сугробов метель...

Он опрометью пустился из дома, от ворот поворотив направо, на площадь, весь сжавшись в комок, словно для того, чтобы стать неприметным, невидимым, схватил порожние санки с промерзшей припорошённой полстью, изготовленной из какого-то совершенно облысевшего зверя, и полетел через город Бог весть куда. Саврасый конёк бежал, тряся седой головой. Промерзшая полсть не гнулась, не прикрывала, не грела. Северный ветер то затихал, то вырывался из кривых переулков, из теснин тупиков озверело крутившимся вихрем.

Потрясёнными глазами он видел вечерний заснеженный город. В полном безмолвии пробегали сплошные ворота и за ними чёрные призраки небольших деревянных домов. Белые шапки накопленного за зиму снега насупливались на самые окна, промерзшие, точно слепые. Зло щетинились острые копья сплошных высоченных московских заборов, точно укрывавших хозяев от неприятеля. Метельные улицы стенали кладбищенской пустотой. Качались мёртвые редкие фонари. И минутами мнилось ему, что фонари, заборы, дома воровски крадутся следом за ним. И мятущимся голосом он кричал неразборчиво ямщику. И ямщик с перепугу хлестал под самое брюхо измёрзлым мохнатым кнутом. И саврасый конёк прибавлял, натягивая верёвки постромок. Дома, заборы и фонари отставали, пока санки, свиристя подрезами, летели по вымершей площади. Он с облегчением погружался в растерянные, смутные думы свои, однако заборы, дома, фонари вставали вновь перед ним и за ним, тесня переулками, грозя тупиками, и он содрогался, втягивая голову в поднятый воротник, и хрипло что-то кричал ямщику. Тот потряхивал верёвки вожжей. Санки вылетели на просторную метельную улицу. Ветер злым снегом швырялся в лицо.

Привычно мешались и корчились непостижимые, точно колючие мысли, дразня внезапными изворотами, поражая своим прихотливым течением и фантастическим смыслом. То он думал о том, что разумнее нет ничего, как естественное решение уничтожить поэму, которая не получилась так, как хотел, не удалась совершенно и потому ничего не посеет в наше бестолковое смутное общество, кроме новых возмущений и смут, как нет ничего естественней и разумней, чем просить Бога, точно ли он не готов и в посте и в молитве ждать верного знака небес, либо, очистившись приближением к смерти, посягнуть на высшее вдохновенье, либо, оставшись, как прежде, в грехе, в самом деле обречься на верную смерть; то думал о том, что всё это ни с чем не сравнимое полоумие, неслыханный случай в литературе всех времён, всех народов, всех стран, что вторая часть ему вполне удалась и непременно необходимо с той же яростью и прилежанием без промедленья приниматься за третью, чтобы как можно скорей во всём величии и простоте выставить читателю на глаза идею всеобщего братства и вместе с ней наконец-то всё целиком возведённое здание; то страшная усталость так и валила с ног истомлённую душу, делая невозможными уже никакие труды; то страх за трезвую ясность ума вдруг взбудораживал заглохшие силы, и всё в голове разворачивалось удивительно ясно, и начинало с пылкой страстью представляться уму, что он ещё одолеет себя, что Господь сохранит его на великое дело, что высшим вдохновеньем ещё озарится душа и что в самые близкие сроки тронет он первые струны финала, а там всё едино, умереть или жить, уже не надобно ему ничего, вот только узнает, услышит, убедится через двадцать, через пятнадцать, через десять минут, что разум его в совершенном порядке, то есть что разум его абсолютно здоров.