А вот три вершка на тоненьких ножках, круглая моська задрана кверху и выражает собою значительность: верно, сама себе как-то вдруг представилась правителем дел, хотя в канцелярии ютилась на распоследних местах, а поди ж ты, на целую голову выросла в полётистых мыслях своих.
За ней полусапожки, видать, напялены в стужу для пущего блеску, вцепились в завёрнутого в бобры адъютанта, так и таращатся, так и лезут на вид, чтобы приметили все знакомые и незнакомые, завидели, прознали, каковы у них нынче приятели, и уж с точностью подсчитали в изворотистом быстром уме, сколько видимых и невидимых благ принесёт им такая удача — под руку бульваром пройтись с адъютантом.
Далее пропиралась, выпятив грудь колесом, осенённая кокардой внушительных размеров папаха, ниже папахи таращились свирепые усы, сгорая от удовольствия, видимо припомнив то приятное событие, что с грозной помощью головного убора, кокарды и в особенности этих необыкновенных страшилищ-усов водворён, где было надо, полнейший порядок, так что уже долго и не пикнет никто, а то и вовсе некому станет пищать.
А там скакали вприпрыжку модные брючки, переставляя играючи ловкие козлиные ножки, не без хитрости прищурив первым тонким жирком подзаплывшие глазки: знать, после многих бессонных ночей поизмыслили, каким образом взимать голубушку с бестолковых просителей с такой исключительной деликатностью, что и сами просители отныне не поверят собственным глазам и доброхотно дающим рукам, что она, голубушка, существует на свете, — величайший, если подумать, прогресс, до которого так изворотливы русские люди, и брючки, должно быть, мчались игриво в совершенном довольстве собой, почитая себя наичестнейшими брючками в свете.
В соболях валило обширное брюхо: должно быть, переварив обширное имущество бездетного дяди, брюхо принялось пожирать довольно тощее, тысяч на двести, наследство чьих-то невинных сирот.
Всё с большим вниманием глядел он на этот фантастический зверинец, который бесстыдно и нагло шествовал перед ним, точно устроился смотр на московском бульваре, впрочем, без парадных барабанов и труб.
Вот и отворовались, отподличались они на сегодня и до крайности были довольны собой. Вот и спешили в свитые покражами, подлостью уютные гнезда, где их поджидали полные отборнейшей снеди столы и настоечки на смородинке, на вишенке, на рябинке, так и сверкавшие в хрустальных посудах, а уж в гостиных на зелёных столах белели мелки и колоды свежих, нераспечатанных карт. От еды и питья всем им станет тепло, с приятностью взбудоражатся лёгкие страсти от партии в вист, благодушные и счастливые, они преглубоко и преспокойно уснут.
Николай Васильевич клонился к стеклу и подавался вперёд, чтобы лучше разглядеть эти призраки, скользившие мимо него, точно пытался поймать, не мелькнёт ли чего в папахах, в штиблетах, в брючках, в усах, что бы открыло перед ним человека, однако нет, не мелькало ничего из того, о чём писалось, о чём мечталось, чего жаждалось видеть целую жизнь.
Вот и жизнь проходила, а ни с места на земле человек, и не ведают, не хотят жизни чище, чем эта, в приобретательстве, в подлости, в воровстве, счастливые жирной едой, сладкой настойкой и партией в вист.
И заслышал он голос нелицемерного гнева, вечно сжигавшего сердце, бессильного гнева против всего нечестивого и презренного в них, но не к самим сосудам, заключавшим в себе нечестивое и презренное, пылал этот гнев, а лишь к нечестивому и презренному, заключённым в этих сосудах, а против самих-то сосудов гнев состоял только в том, что своими руками отворили двери нечестивому и презренному и заключили в себе эту дрянь, точно в одном нечестивом, в презренном слышался весь идеал и мечта, какой должен жить человек. Этот гнев не мешал, а даже укреплял его чистую веру, что не погибли сами сосуды, не разлетелись на куски и по этой причине отвернутся ещё от разврата, от душевной нечистоты, от подло пресмыкавшейся жизни, преданной одним загогулинам, петлям, неправдам, предательствам, особачившим дни её и заплевавшим самый священный сосуд, каков есть человек, — по этой причине вдруг пробудятся в одну святую минуту запоем, как способен только русский жить на земле, который с горя вдруг вдаётся в самое горькое пьянство и также входит из беспробудного пьянства в совершенную трезвость души, великодушно бранит себя самого, загорается жаждой небесной и таким образом становится даже возвышенней того, кто в полной честности и в чистоте провёл свою жизнь.