Его отшатнула эта мрачная насупленность Пушкина: Пушкин был нынче совсем не тот, какой нужен ему! Он было хотел отступить, однако не смог. Теряясь, куда девать бестолковые руки, бессмысленно оправляя гладко обстриженные виски, он негромко спросил:
— Можно мне к вам?
В глазах Пушкина, потемнелых и желчных, промелькнуло отчаянье, крепкая фигура вся напряглась, сжимаясь, чтобы вскочить, руки в смятении бросились что-то искать.
Он знал хорошо, что Пушкин не выносил, не терпел, когда заставали его за трудом, как не выносил, не терпел и он сам, и оробевшей спиной почувствовал дверь, желая провалиться назад оттого, что так нескладно помешал человеку, который был занят непременно чем-то таким, чем нынче никто не был занят в России. Страшные граниты уже положив в фундамент русской поэзии, какой ещё новый мрамор обтёсывался и шлифовался в его мастерской? Боже мой!
Одним рассчитанным ловким движением Пушкин водрузил верх конторки на прежнее место, придержав большим пальцем правой руки вспорхнувший было листок, вскочил, как пружина, делая вид, что вовсе не занят ничем, и едва слышно, от долгого молчанья, должно быть, сказал:
— Можно тебе.
Чёрные тонкие, лаково блестевшие сапоги, серые брюки с тугими широкими штрипками, красный клетчатый подпоясанный архалук на атлетически широких плечах, африканские толстые губы, утомлённая смуглая кожа рябоватого небольшого лица, угрюмые, всё ещё тёмные, однако уже голубые глаза, белый лист наискось на верху конторки, несколько густо замаранных строк, несколько быстрых пушкинских выразительных силуэтов, сделанных тонким пером.
Он смущённо выдавил из себя:
— Добрый вечер.
Обдёргивая свой поношенный архалук, торчавший горбом на спине, Пушкин отозвался легко:
— Добрый день.
Он взглянул с тревогой, но зорко, пытаясь проникнуть Пушкину в тайные мысли, и холодок пробежал у него по спине: голос Пушкина показался ему неприветливым, на хмуром лице читалось неудовольствие, в рассеянном взгляде как будто промелькнула досада.
Для чего он явился, для чего помешал, сколько гадостей в нём, невозможно и шагу ступить, стыд-то какой, — ему сделалось неприютно, неловко, тоскливо. Он твёрдо решил минут через пять без промедленья покинуть этот сумрачный кабинет и старательно придумывал хорошо закруглённую фразу, которой оправдался бы хоть отчасти его несвоевременный, неудачный визит:
— Вы простите меня, я бы хотел...
Пленительный Пушкин в избытке жизненных сил уже стоял перед ним, без улыбки, почти не глядя в лицо, крепко сжал его обомлевшую руку и лёгким жестом светского человека коротко пригласил:
— Да что там, садись.
Стыдясь своей неуклюжести, несколько боком, странно, нелепо и дико вихляя всем телом, он двинулся к креслу, споткнулся о толстый ковёр, начал густо краснеть, поместился на самом краю, готовый в ту же минуту вскочить, и, к ужасу своему, растерял псе слова, приготовленные давно, чуть не два дня назад. Нервозные руки обхватили живот, точно старательно придерживали это вместилище пищи.
Поворотив было к дивану, сделав шаг, однако оставшись стоять, Пушкин равнодушно, негромко спросил:
— Ты что такой, холодно, что ли?
Что-то неладное, должно быть, хандра, угораздило же его появиться, он не впервые уже примечал, как потёрся, даже взмохрился воротник архалука, ощутил почти материнскую жалость к Пушкину и торопливо ответил, не думая, не понимая, что и зачем говорит:
— Что-то знобко, оделся довольно легко, на дворе свежевато, а что?
Пушкин поёжился, передёрнул, сутулясь, плечами:
— То-то мне показалось... осень и вправду, должно быть...
Однако он слышал, что Пушкин размышляет о чём-то совершенно ином, и потому, отводя виновато глаза, ожидая только предлога, чтобы как можно скорей удалиться, старательно проговорил:
— Начал желтеть Летний сад.
Проходя мимо него, зябко обхватив себя за широкие плечи, сумрачно взглянув на него своим странным, неожиданным взглядом, Пушкин сквозь зубы сказал:
— Хорошо б поскорей.
Он вдруг догадался и выдумал:
— Зима довольно холодной была, лето жаркое, рано осени наступить, старики говорят.
Невзрачный, худой, приникнув к стеклу, Пушкин вглядывался беспокойно и жадно: