Эти длинные заострённые ногти представились ему неуместными, сам он в такую минуту не стал бы заниматься никакими ногтями, однако милому Пушкину он прощал решительно всё, у Пушкина такого рода занятие выглядело даже уместным, Пушкин как будто испытывал высшее наслаждение, заслышав созревавшие мысли его, и он только старался не видеть этих длинных остроконечных блестящих ногтей, чтобы все эти мелочи не отвлекали его, он и голос понизил, придавая особенную значительность тому замыслу, о котором решился сказать:
— Однако Сервантесу, согласитесь, довольно просто было живописать своего смешного идальго. Рыцари выводились тогда, но вовсе ещё на свете не вывелись. Сервантес с лёгким сердцем окарикатуривал рыцарский роман, пользуясь им как поместительной рамой. А я, кого могу я, обитая в нашем прозаическом веке, пустить по белому свету с посохом странника? Какую цель ему дам, чтобы не поступиться правдоподобием ни на шаг?
Пушкин тем временем принялся, оставив правую руку, шлифовать ногти левой, оживлённо и одобрительно повторяя:
— Вот видишь, вот видишь!
Он посмотрел на него с внезапной тоской. Счастливец Пушкин такого рода вопросов не ведал. Пушкин брал Онегина, Моцарта, Годунова, и под его волшебным пером те вели себя так, как было положено в выставленных на свет обстоятельствах. Ему недоставало этой силы и цельности Пушкина. Он даже верил, что Пушкину стоит только подумать, чтобы тотчас увидеть эту фигуру с длинным посохом странника, который он уже много дней никак не мог представить себе.
А Пушкину стоило только подумать!
Он стеснялся прямо высказать Пушкину то, ради чего нарочно пришёл и остался и вот истуканом сидел, но он должен был, ему необходимо было сказать, чтобы не закиснуть совсем, как закисали без верного дела все те, кого замыслил вывести на большую дорогу, и он, лихорадочно подыскивая своей странной просьбе деликатную, почти неприметную форму, взял потихоньку ещё одну расхваленную Пушкиным булочку, нехотя отщипнул от неё, сунул в рот и пустился неторопливо жевать.
На этот раз булочка показалась ему восхитительной. Он чуть не спросил, где именно Пушкин брал такие славные булочки, всего, выходило, по шести копеек за штуку.
Он не спросил, однако его подбодрила эта забавная мысль, и в голову внезапно влетела мысль передёрнуть Шекспира, чтобы лёгкой насмешкой прикрыть и всё-таки высказать свою наболевшую муку.
Впрочем, никакой насмешки могло не случиться, приходилось признаться себе, что нет в нём той высшей смелости гения, и он выдохнул не с улыбкой, как следовало по неизменным законам театра, которые знал хорошо, а с неизбывной тоской:
— Полжизни за сюжет!
Пушкин вздрогнул, оставил полировать и без того блиставшие ногти и с пристальным вниманием посмотрел на него:
— Полжизни, говоришь? Не много ли будет: полжизни?
Он приподнялся навстречу этому властному взгляду, всё ещё с булочкой в полузабытой руке, и выговорил с вызовом, чуть ли не дерзко:
— Нет, не много, даже и мало, быть может! И тогда бы я поглядел, не взвоет ли русский-то человек, когда его же собственной пошлостью попотчуют вдоволь!
Он вздрогнул, представив, как взвоет и сам, воочию увидев пошлость свою, какой решился без стеснения поделиться с этими лицами, но в этом глубоко запрятанном страхе признаваться Пушкину было нельзя, да и времени для признаний не было у него.
Уже перед глазами его задымилась пылью дорога, уже загремели мосты, уже полетели мимо сплошные деревья грязнейших российских обочин и кто-то завиднелся в дорожной кибитке, путешествуя по собственной надобности, неведомый, но долгожданный.
Может быть, одного-единственного усилия всего-то и недоставало ему, чтобы увидеть своего спасительного героя во весь рост и в лицо!
Он пошевелил было губами, однако ничего не прибавил. Прежде времени было хвалиться и чего-то просить у другого.
Пушкин расплывался перед глазами, сдвинувшись с места, куда-то уходя от него и вновь возвращаясь на прежнее место.
Он бессильно опустился в своё тесное кресло, остаток булочки разломил пополам, один кусок бросил в тарелку, другой повертел перед носом, почти не различая, что это был за предмет, бессмысленно сунул в карман, положил руки на стол, сцепив напряжённые пальцы, и упрямо глядел внутрь себя, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в окутанном туманом лице незнакомца.
Нет, ничего, на месте лица расплывалось пятно, и собственная надобность, по которой этот фрукт пустился в дорогу, по-прежнему была неизвестна, хоть плюнь, хоть волком завой.