Выбрать главу

А какие безбрежные распахнулись бы дали, какие закипели бы фантастические повороты в сюжете, лишь узнай он, догадайся, представь, кто забрался в тряскую эту тележку, напялив на самые брови запылённый дорожный картуз, припудренный белой пылью бесконечных российских дорог, и какая нужда погнала трястись и пылиться по губительным русским ухабам? Но в самом деле, должно быть, не далась ему эта способность изобретенья, никаких больше далей не открывалось уму, кроме заставленного почти не тронутой снедью стола, с высоким фарфоровым чайником, прикрытым салфеткой, с полупустыми белыми чашками, по краям которых изнутри прилипли чаинки, с печеньем и булками, купленными Пушкиным по шести копеек с лотка, с открытой доверчиво сахарницей, с лежавшей рядом с ней крышкой, с крупинками сахара и с белыми крошками на потускнелой поверхности лощёного красного дерева крышки стола.

Пушкин ещё метался от стола до дверей и обратно, заложив руки назад.

И раздражал, не позволяя сосредоточиться, и бодрил его этот стремительный пушкинский бег, вселяя всё крепче надежду на то, что узрит он наконец как-нибудь загадочного своего седока. Ему так жаждалось пушкинских слов, непреложных и вечных! Вся его участь, быть может, затаилась в этих словах!

Однако Пушкин молчал всё мрачней и мрачней, и ждал он с испугом, с нарастающим нетерпеньем, раздражаясь всё больше, так что начинало представляться по временам, что виденье пропадёт невозвратно, если Пушкин промедлит ещё хотя миг, ведь он не различал уже и пятна, каким ему чудилось минуту назад такое необходимое лицо путешественника, увенчанное по самые брови надвинутым картузом. Глаза его невольно прикрылись: хоть таким способом пытался он удержать ускользавшую тень.

Пушкин гневно бросил ему на ходу:

   — Чёрт бы побрал твою детскую робость! У тебя же завелась оригинальная мысль! Отчего же не окрылить её широко и огромно?

В этом гневном попрёке он расслышал долгожданную похвалу. Пушкин всё-таки верил в него, несмотря ни на что! Ну, с верой Пушкина, после бесценной его похвалы он свершит всё, что написано ему на роду, после таких замечательных слов у проклятого незнакомца сама собой прилепится такая физиономия, что физиономия, целых две или три, сколько потребуется, завяжись только узел сюжета! Нынче же, завтра, пусть лет через двадцать, но он непременно отыщет и явственно увидит его!

Он вдруг поднял брови, вытянул губы и с повелительным жестом промолвил:

   — Эй, кто там, прикажите подать сюда крылья!

Дверь отворилась на этот призыв, и он уставился на неё с изумленьем. Ему так и представилось, как выходит, улыбаясь приятно, человек средних лет, хорошей, но средней упитанности, с ровным румянцем на круглых щеках, с красными губками деликатнейшим бантиком, каким выставляются благопристойность и благонамеренный нрав.

Камердинер вступил с камер-юнкерским фраком, расшитым и узким.

Ещё не видя своего добропорядочного слуги с непроницаемым лицом английского джентльмена, Пушкин присвистнул и повертел головой:

   — Хорош, нечего сказать, очень хорош!

Он не понял его, разглядывая с огорчением фрак. В этом фраке ему уже чуялось что-то не то, ему в этом фраке необходимо было что-то иное, но Пушкин уже проследил его зачарованный взгляд, в одно мгновение переменился в лице и озлобленно вскричал:

   — На кой чёрт припёр ты мне эту кикимору?

Камердинер ответствовал спокойно и чинно:

   — Барыня приказали-с, нынче, говорят, надобен этот.

Пушкин стиснул зубы и выдавил глухо с суровым скорбным побледневшим лицом:

   — Унеси прочь, подай обыкновенный сюртук.

Камер-юнкерский фрак плавно выплыл на вытянутой руке камердинера, не изменившего повадке английского джентльмена, золотое шитье на прощанье сверкнуло весёлой искрой. Искра могла бы быть и нарядней. Если человек средних лет, хорошей, но всё-таки средней упитанности носит фрак брусничного цвета с искрой, такой человек представляется положительным и достойным едва ли не всякому русскому, к кому замыслит сделать визит, а отчего ж не замыслить, только заведи себе такой выразительный фрак.

Пушкин с негодованием бормотал:

   — Что за страсть — пялиться в шитые тряпки! Все норовят разрядить, как шута, точно я им лакей!

Человек в брусничном фраке с искрой между тем поклонился не без приятности несколько набок, а Пушкин навис широкоплечей фигурой над ним:

   — Ты что уставился, точно сыч? Извини, что при тебе разбранился с лакеем, нет сладу ни с ним, ни с собой!