И человека в брусничном фраке не стало, и он с горестным выражением на несчастном лице силился удержать его во взъерошенной памяти и страстно твердил про себя: «Фрак брусничного цвета, с искрой, средних лет, не без приятности набок... не без приятности... именно набок...»
Его лоб от чрезмерного напряжения покрылся испариной. Он полез в карман за платком, вытащил кусок отломленной булки и уставился на него, точно видел перед собой совершенно невероятную вещь, а Пушкин натужно, холодно пошутил:
— Ну вот, уже и булки прячешь в карман, словно гений какой, рассеянным стал.
Втянув бедную голову в плечи, он разминал невинный обломок белого хлеба, и большие желтоватые крошки летели на стол и под стол.
Следя за этими крошками с опушённой головой, Пушкин рассеянно говорил:
— Орлиный взор надобен гению, а не булка.
Он виновато принялся собирать себе в горсть эти большие желтоватые крошки, вдруг тоже пахнувшие на него белой пылью дальних дорог, и крошки от этого запаха посыпались мимо, и он ещё торопливей сощипывал их двумя пальцами с дрожащих колен.
Пушкин стиснул костистый кулак и прикрыл его сверху ладонью:
— Не с одного боку — всю Русь, как она есть, в великом и в малом, пора представить себе с необыкновенным талантом твоим, с твоим особливым умением видеть!
Он тотчас согласно кивнул, удивляясь, из какой надобности сам Пушкин твердит о бесспорном, когда ему оставалось только завидеть лицо и поразузнать подробности насчёт собственной надобности, а там подымайся, ямщик, да гони во всю прыть лошадей!
Пушкин проговорил сурово и властно:
— Шекспиру подражай в широком и вольном изображении лиц и характеров их.
Ему вдруг каким-то образом представился бал. Врозь и кучами носились старомодные чёрные фраки. Женские платья заёмным блеском своим затмевали свет ламп. Бакенбарды на всех мужчинах были зачёсаны весьма обдуманно и с самым изысканным вкусом, каким щеголяет и славится наша глухая провинция. Гладко выбритые толстые, упитанные и просто худые юные лица трещали с томными дамами исключительно по-французски, выговаривая большей частью чужие слова так, как об них сказал Грибоедов.
Он со странной угрюмостью возразил:
— У Шекспира были характеры, а как широко и вольно изобразишь нашу русскую бездеятельность и пустоту?
Пушкин стоял, скрестив руки, размышляя о чём-то, может быть, даже о чём-то совершенно своём, но он Пушкина уже не страшился нисколько, робкая осторожность пропала, фантазия творила свободно, шумным вихрем губернского бала брусничный фрак поприжали к стене, под самым носом брусничного фрака с искрой неслись напропалую атласы, кисеи и муслины, порхали букеты и банты, головные уборы держались, казалось, на одних только шеях, фрак с искрой улыбался очень приятно всем без разбора муслинам и кисеям, думая с некоторым бесшабашным восторгом: «Нет, эти дамы — такого рода предмет... просто нечего об них говорить...»
Пушкин сквозь зубы произнёс:
— В юродивые легче... в колпак с бубенцом...
Он на это задумчиво возразил:
— Чтобы всякий русский в остолбенении, в ужасе за себя застыл хоть на миг.
Пушкин раздражённо спросил, не взглянув на него:
— Отчего только в ужасе? Ты же мечтал посмеяться?
Он, озадаченный, тоже спросил:
— А как же иначе?
Пушкин поднял глаза:
— Иначе-то что?
Он вспыхнул:
— Разве остолбенение приключится без смеха?
Пушкин рассеянно протянул:
— Любопытно... весьма...
Хлебные крошки в его стиснутом кулаке сделались тёплыми, пощекочивая слегка влажную кожу, он же пытался понять, что именно Пушкину стало вдруг любопытно и по какой причине ни с того ни с сего заговорил об юродивых да об колпаке с бубенцом, однако ничего определённого, дельного не всходило во взбудораженный ум, и он мимолётно решил, что, вероятно, слишком занятый фраком с искрой, что-то прослушал или, быть может, Пушкин в тот миг говорил сам с собой. Такая возможность нисколько не смутила его. Фрак брусничный с искрой безраздельно завладел его мыслями, и он вдруг угадал, что у этого фрака не должно быть никаких определённых занятий, ибо определённость занятий вполне безразлична брусничному фраку с искрой, такой фрак свободно, нахально протолкнётся ко всякому пирогу и за обе щеки упишет его, только недогляди. От этой мысли стало слегка лихорадить. Чутьё твердило ему, что он наконец на верном пути, и он ощущал уже сладкий трепет открытия, которое через миг, может быть, совершит, и уж на славу заживёт с открытием, так и закипит и помчится перо.