Николай Васильевич скорей угадал, чем явственно ухватил это первое тихое дуновение, и тотчас показалось ему, что в душе его стало светлее, и не такой омерзительной представилась вся его прежняя жизнь, какой он её воображал.
Он побарабанил холодными пальцами по стеклу, раздумчиво глядя перед собой. Стекло тоже было холодным и льдистым. Неяркое зимнее солнце уже прикрывала белёсая морозная мгла, дали смазались, сделались ближе — не завернуться бы к вечеру вьюге, ему ещё на прогулку идти.
Сверху слабо тянуло из форточки. Страшась простудиться, он прихлопнул её ладонью плотней, подумав о том, что, может быть, бодростью повеяло от вечного города Рима, в котором с ним свершилось всё лучшее в жизни и где в эти дни летел и гремел карнавал.
Там всё бесновалось на площади, всё было в разноцветных одеждах и в бархатных масках: паяцы и звери, маркизы и черти, ведьмы, ослы и пастушки, не разбирая ни пола, ни возраста, не замечая сословий, чинов, помня только о том, что всякий есть человек, пели, орали, смеялись, корчили уморительные рожи, заставлявшие хохотать до слёз. Катили сплошной вереницей повозки, шарабаны, щегольские коляски, в которых свободно, открыто восседали прекрасные римлянки из-за Тибра и с Корсо, сквозь прорези масок призывно играли шальные глаза, со всех сторон белым снегом падали шарики конфетти, и вот он уже сам выхватывал эти шарики из мешочка, привязанного для удобства к руке, однако на его суровом лице не плясали верные признаки праздника, он ощутил в тот же миг, что нынче ему не до вечного города Рима, к тому же, если хорошенько размыслить, ползло неповоротливой черепахой одиннадцатое февраля, и время карнавала давно миновало — всё это так, мираж, суета, воображенье ошиблось сглупа, Бог с ним, должно быть, от чего-то иного засветлело в иззябшей душе.
И он в другой раз кропотливо перебирал причудливую вереницу нестройных воспоминаний, которые без устали сновали с утра, подобно ершам в глубокой воде, и вдруг обнаружил в той же тёмной воде какие-то светлые перья. Ровным счётом ничего не понимал он в этих чёртовых перьях, однако сердце словно стукнуло радостней, и пальцы веселей забарабанили по стеклу, начавшему заметно тускнеть, оттого что солнце почти уже целиком было проглочено мглой.
Что ж, надобно поискать разумного смысла и в этих бессмысленных перьях, но чем-то ужасно мешало окно.
В тот же миг отступив от окна, он побрёл к противоположной стене, позабыв, что прежде намеревался согреться. Перед глазами вертелись ширмы, конторка, диван, однако он, поглощённый душевной работой, не задумывался нисколько об этих посторонних вещах, сквозь которые будто виделись иные предметы: он словно бы сидел в придорожном трактире и приготовился с кем-то шутить, да вот с кем? Нелегко было сказать, уж так много проездился он по Руси.
Бодрость, нахлынув на него чуть не каким-нибудь сверхъестественным образом, вдруг потеплела, выбираясь наружу. Зная свойство нашей души менять настроения под воздействием даже слабых, тем более сильных воспоминаний, он тотчас поспешил увеличить её, припоминая далёкое или недавнее впечатление. Прошедшее приоткрылось, словно неожиданным мановением раздвигались какие-то скрипучие двери. Едва ли не воинственным взором незнакомец окинул подрумяненную котлетку, решительно разломил её стальной вилкой, подцепил ещё чуть дымящееся белое мясо, отправил его в жаждущий рот, точно в печь подбросил полено, и заработал крепкими челюстями, опустив глаза долу.
Он тоже, заражаясь богатырским аппетитом, нацелился, с какого боку ему приступить, но в тот же миг внезапно замерли несокрушимые челюсти незнакомца, рот приоткрылся брезгливо, кончики пальцев протиснулись между скрюченными губами, блестевшими жиром, и вытянули рыжеватую волосину. С недоумением оглядев сей странный предмет, точно гадину, глаза незнакомца полыхнули огнём, руки с очевидной угрозой опустились на крышку стола, стискиваясь в устрашающего вида кулак, рот, судорожно вывалив всё содержимое на тарелку, выкатил, словно гром громыхнул:
— По-ло-во-о-ой!
Заслышав этот зычный, командный, раскатистый голос, завидев эту побагровевшую шею и побелевшие выпуклости богатырского кулака, способного походя пришибить и телёнка, он ожидал неукротимого российского буйства, остолбенев перед ним. Всё было и слепо, и немо, и тупо в потрясённой душе. Он не предвидел, не думал, не находил, чем предотвратить эту нестерпимую гадость побоев или выдиранья волос, а толстая шея уже превратилась в кровавое пламя, зрачки побелели, резко означились желваки челюстей на враз похудевшем лице, и богатырский кулак всё заметней вдавливался в крышку стола. Ещё миг, ещё единственный миг...