Николай Васильевич не заплакал при мысли об этом чудовищном деле, как в тот день, когда весть о кончине святыни донеслась до него в глухих чужеземных краях. Слёзы по Пушкину выгорели давно. Только решительный голос заслышался вновь:
— А ты работай! Обидели — ты работай! Собой недоволен — тоже работай! Работай всегда! Нечего распускать нам себя!
То-то вот и оно: работай всегда!
И пришлось воспитывать себя наобум, занимая пример у подвижников, у святых, а подвижники и святые те были отшельники, служители Бога, тогда как он был поэт, ему не представлялось возможным покинуть вовсе грешных людей, поскольку грешные люди входили в поэму, оттого и мало случилось проку от его воспитания. Он злился, метался, рыдал, рвал в клочки и сжигал всё, что так невнятно и слабо выводило больное перо, однако в душе его словно всё оставалось, как прежде, то есть неприбрано, спутано и местами темно. Не то чтобы он вовсе был дрянь и позор человек, а будто не завелось лучшего и светлейшего в смутной душе. Отчего? Оттого, как известно с древнейших времён, что без живого примера не удалось воспитаться ещё никому. В деле воспитанья души теряют целящую силу все принужденья и не слышатся никакие слова, какие бы нетленные истины в тех словах ни звучали.
И стал искать он живого примера. И отыскивал до тех пор, пока не нашёл.
Живым примером осмелился взять он Христа.
С той поры весь светлый образ и всякое слово Христа носил он без устали в сердце своём. Образ Христа он держал перед мысленным взором своим. К своей слабосильной душе он прикладывал высокую меру Христа. Он с упрямством, ступень за ступенью взбирался на ту высоту, на какую, в его представлении, возносился Христос.
Его Христос не походил на того, которым так часто пугал его разгневанный пастырь из города Ржева. Бог Матвея оборачивался к нему Богом страха и мести, Богом, ненавидевшим слабых, погрязших в грехах людей, запретившим им решительно всё, кроме чёрного хлеба, родниковой воды и вседневной молитвы, угрожавшим несметными карами за тень ослушания.
Полно, его Христос был мягок и добр, взяв на себя грехи мира сего, чтобы очистить этим подвигом слабодушных людей от скверны земного. Его Христос неустанно учил милосердию, дав всемирный пример братской любви и всепрощения от чистого сердца. В своих трудах и молитвах мечтал он приблизиться к этому светлому образу, льющему миру любовь. Его безукоризненной чистотой надеялся укрепить и усилить любовь свою к ближним, чтобы с пламенем этой бескорыстной любви завершить поэму свою, как задумал.
Николай Васильевич зашевелился беспокойно и нервно. Пламя одинокой свечи задрожало. Чернейшая тень головы дёрнулась и с тёмной угрозой поползла по стене.
Он с неиссушимой надеждой взглянул на иконы, и что же — негасимая лампада угасла.
Он отпрянул, поражённый грозным знамением. Он вскочил, схватил табурет, вскарабкался на него, выправил прогоревший фитиль и торопливо вновь засветил лампаду.
Он ощутил во всём теле ужасную слабость, однако заставил себя устоять на кружившей голову высоте. Умоляя о помощи, он вперился в священные лики. Они-то были святые, свой крестный путь сумели пройти до конца, не дрогнув душой. Покоем повеяло на него от задумчивых ликов, глубоким, несокрушимым покоем, ибо мечется только идущий, тогда как свершившему путь в удел дана безмятежность.
И подумалось вдруг, что немного пути оставалось на долю его, чтобы свершить назначенное Богом.
Может быть, самое трудное уже позади.
Николай Васильевич осторожно пригнулся, сначала одной ногой дотянулся до слишком далёкого пола, затем поставил рядом другую, распрямился с трудом, нерешительно постоял и тихонечко сел, приютившись к стене головой. В этом углу ему всегда было милей и теплей. Пооттаяло немного лицо, боль отошла, отрешённость, задумчивость успокоили и смягчили черты.
Туго давалось ему совершенство. Сурово и требовательно пересматривал он душу и рукопись: душа и рукопись никуда не годились. Он упрямо направлял себя на однажды избранный путь. Он силился жить по вечным заветам и вновь погружался в сокрушительный труд, старательно убивая себя самого для суетных будней. Он убил почти всё, что так мило, так свойственно человеку земному. Он перестал мечтать о житейском благополучии. Он выскреб все мысли о том, чтобы обзавестись домишком, погребцами да мебелью. Он приучился употреблять столько самой простой пищи, сколько представлялось необходимым для поддержания жизни. Он пил только воду, дозволяя немного вина как лекарство от усталости, несварения желудка или простуды. Он не подпускал к себе женщин, страшась заразиться от крикливого пола его расточительством, легкомыслием, суетой или испепелиться в низких, животных страстях. Он расстался со всеми дорогими привычками. Он приучил себя к бережливой скупости, лишь бы грошовыми журнальными заработками не истощить своих сил, назначенных им на великое дело. Он обратился в бездомного пилигрима. Он вечно ютился по трактирам и наёмным домам. Всё его достояние помещалось в одном чемодане. Одну роскошь дозволял он себе: иметь две пары славных сапог, поскольку до беспамятства любил сапоги. Ему доводилось прозябать без гроша, искать пристанища у богатых друзей, вкушать чужой хлеб, такой горький, по свидетельству Данта, и просить у правительства подаянья. Он довёл себя до того, что были оборваны почти все узы, которые соединяют с людьми, и испытывал мертвящую тоску одиночества, ибо всегда избегал пустых разговоров и встреч и прятался под замок от докучливых визитёров, искавших его, чтобы поболтать о том да о сём, а стало быть, ни о чём. Он по целым дням стоял перед конторкой, не желая видеть самых близких, самых любезных друзей.