Измаянный, перепуганный, дошедший почти до безумия, он писал любезным друзьям громадные, многостраничные письма, на плотно уписанном пространстве которых чудные пророчества едва не победившего блистательного мастера непредвиденно и странно мешались с наивными, чуть не детскими, но раздирающими душу мольбами. Непонятно для них, буквально, как им представлялось, ни с того ни с сего он вдруг заклинал ежедневно описывать и без промедления отсылать к нему бандеролью всё то, что у них, в почти позабытой, как он страшился, России, ежечасно мечется и смотрит в глаза. Дни и ночи ждал он хоть пространных, хоть самых кратких ответов, то и дело справляясь на почте, внимательно вглядываясь в деревянные лица равнодушных чиновников, даже доходя до подозрения в том, что почту нарочно таят от него. Ни звука не доносилось к нему, кроме недоумений, порицаний и наставлений, как надо жить, что и как должно делать ему.
Он воротился домой, поместился в однообразной Москве. Он отыскивал сам, где только мог, бывалых людей, умельцев и знатоков. Он выспрашивал о разнообразных цветах и оттенках сукна, пригодного для нового фрака, который готовился соорудить для своей ни худой и ни толстой персоны загулявшийся Павел Иванович, пришедший в прекрасное расположение духа после бесстрашной очистки чужих сундуков; выспрашивал о должности генерал-губернатора, о волжских пейзажах, о новейших подвигах новейшего крючкотворства на ниве радения о народном добре, рождённого такой необъятной, за пределами разума залетающей жадностью, о какой ни в каких чужеземных краях не слыхать, а и о чужеземных краях довольно корыстолюбивых, приобретательством зачумлённых людей; выспрашивал о рыбной ловле, о кулинарных рецептах, об агрономии, о женских нарядах и ещё о тысячах разнопёрых немыслимых мелочей, без которых поэма была бы бездомной и точно слепой. Он учился, как прилежный школяр, оставленный после обеда, на закуску отведавший розги. Он штабелями прочитывал учёные книги. Он отправлялся к удачливому хозяину, чтобы своими глазами увидеть его руками насаженные леса и обильность его урожаев, каким и самая знойная засуха не страшна, как не страшны и самые проливные дожди.
Он собирал свои зёрна повсюду, а собрав, пообдумав заново дело, по малой чёрточке и по крохе, лишь бы они были крохи и чёрточки действительной жизни, вносил ещё раз поправки в заброшенную, всё это время сиротливо тосковавшую рукопись. Порой эти крохи и чёрточки бывали почти неприметны для него самого, тем более для мимолётного равнодушного взгляда, однако повзрослевшему, понабравшему силы повествованию они придавали звуков и запахов истины, которую ни с чем уже спутать нельзя, к каким завирательным уловкам ни прибегай и как хитроумно ни изворачивай своего мастерства. И потому после каждой крохи и чёрточки, казалось поставленной на самое наинужнейшее место, ликованье взлетало в душе и просилось неудержимо наружу, так что он сдержанно улыбался и бодрость не оставляла его весь день, а ночью клубились, навевали мир и покой прозрачные светлые сны. Он с неробкой надеждой, чуть не с верой в отвоёванное наконец совершенство просматривал наново в стольких трудах улучшенный текст. И вновь упадал его дух.
В чём же на этот раз было дело? Может быть, в том, что разысканные с немалым трудом, отобранные упорно и тщательно, умело просеянные строгим умом, эти зёрна действительной жизни прорастали нежданно иными идеями, которые с первого взгляда ещё не бывали понятны и ясны ему, а теперь, в одном предощущении этих новых идей, прежний замысел представлялся недостаточным, односторонним, чуть не тупым. Надо было бы ждать, да он не умел ждать, пока новые зёрна дозреют и явят взору свой таинственный смысл. Он всегда торопился, сознавая, что короток век человека и что по этой причине всякий начинающий серьёзное дело должен спешить окончить его, пока не прозвенела коса. И он отдавался труду непрерывно, несмотря ни на что, принуждая себя продираться на ощупь, сквозь дебри неведенья, в тумане смутных догадок, будто не знал, что недозрелую мысль невозможно ничем подогнать, подстегнуть, не кобыла она, не извернёшься под самое брюхо кнутом. Изгрызалось перо, от чрезмерного напряжения истощались уже и без того истощённые нервы, а поэма непоколебимо топталась на месте, точно стадо овец вокруг пастуха. Он, к ужасу своему, находил, что пропадала самая возможность творить и даже способность что-нибудь понимать.