— Сэмэн... Сэмэн...
Мальчик перевернулся и распахнул в тот же миг большие глаза. Они трепетали испугом, млели от сна, точно сон всё ещё продолжался.
Он просил мальчика, поглаживая плечо:
— Проснись же, проснись. Я будить тебя не хотел, да очень уж холодно стало. Встань ненадолго и вздуй-ка в печке огонь.
Семён понял его и сонно стал подниматься.
Убедившись, что мальчик понял и встал, тотчас оставив его одного, Николай Васильевич очутился в сенях, придвинул старое, всеми позабытое кресло, опустился в него и стал ждать терпеливо, в полном молчании, неподвижно глядя перед собой, уже без мыслей и чувств.
Семён, зябко поёживаясь в своей рубахе сурового полотна, глубоко распахнутой на детски костистой груди, отворил чугунную дверку, набросал в жерло печи-голландки сухие поленья и приладил под ними лучину.
От мельканья чего-то, от лёгких стуков и шорохов на душе становилось спокойней, и, очнувшись благодаря им, Николай Васильевич порывами думал о том, что предстояло ему, но думал на этот раз как о чём-то таком, что невозможно ни выполнить, ни даже представить в уме.
Семён проскользнул по деревянным ступеням наверх, чтобы отодвинуть задвижку. Железо негромко поскребло по железу. Старым дымом и холодом потянуло из настежь открытого жерла.
Уже стало некуда отступать, а он чуть не поднялся, чтобы не осталось, как было, лечь в постель и уснуть и начать жизнь уже не Гоголем, каким вопреки всем брёвнам, брошенным под ноги, жил, а кое-как, лишь бы жить. Но уже действенная воля его была непреклонна. Уже опрокинутым, твёрдым стало худое лицо. Уже глаза поприкрылись чёрными веками. Уже в морщинах высокого лба застыло мятежное беспокойство, с каким обыкновенно идут на подвиг. Уже поник птичий нос, под усами сдвинулись губы, подбородок спрягался в распахнутый ворот, и истончившаяся рука стиснула края шубы, точно врага.
Семён между тем воротился, живо присел и с прирождённой ловкостью деревенского жителя сунул под лучину растопку.
Николай Васильевич словно вспомнил, очнулся и сам приблизил свечу.
Небольшой огонёк тотчас молодо вскинулся, вспорхнул золотыми колосьями, пожрал калёную бересту и поскакал по дровам, смеясь озорно и потрескивая. Ветер глухо и мрачно выл в высокой трубе, раздувая огонь. Пламя металось, гудело, оглушительно постреливая искрами. В зеркалах металось море огней.
Он поставил свечу возле ног, подал Семёну маленький ключ и глухо сказал:
— Принеси, брат, портфель.
Семён молча кивнул, по обыкновению не спросил ничего и, шлёпая босыми ногами, скользнул в кабинет.
В печи раскраснелось, в её хищном зеве бесился огонь, однако он подбросил ещё три сухих полена.
Мальчик замешкался в темноте, не решившись спросить о свече.
Николай Васильевич стал раздражаться: не догадался о том, что без света портфель не найти, и теперь Семён шарил и тыкался в темноте.
Наконец мальчик возвратился с тяжёлым портфелем, щурясь от яркого света, бившего из отворенной дверцы, и безмятежно отдал ему портфель.
Николай Васильевич тут же раскрыл его, вырвал тетради, уронил портфель на пол, подержал тетради в руке, точно взвешивая громаду созданья и своё бессилие перед ним, и рывком швырнул их в отверстую пасть проворного зверя. Сердце ёкнуло и застыло на миг, глаза впились в ожившую плоть манускрипта. Плотная плоть сопротивлялась огню. Плоть умирать не хотела. Огонь зашипел, оскользнулся и отступил, отброшенный жаждой жизни, заключённой в творенье. И стало темно.
Он глядел с изумлением, с гордостью и с каким-то испугом, пока жадный огонь не выпрыгнул из глубины и не набросился с разных сторон на непокорную жертву свою. Огонь лизал углы раскалёнными языками. Огонь карабкался выше, как солдаты на штурм бастионов и башен, однако тотчас малодушно отползал вниз, чуть не скуля, не в силах прогрызть спрессованную толщу исписанной плотной бумаги.
Почуяв неладное, ошеломлённый невиданным зрелищем, мальчик упал на колени, заплакал и застонал:
— Не надо, сударь, не надо! Может... сгодится ещё!..
Он провёл по его волосам:
— Не плачь, не горюй. Цэ вси лядащий хлам. Не дай Бог в руки кому попадёт.
И сильным движением кочерги выхватил из объятий огня едва затлевшую кое-где связку. Не желают вместе гореть — пусть, подобно богатырям на дальних заставах, забежавших в дикое поле, горят и гибнут поодиночке. Он сорвал уже ломкую бечеву. Связка тотчас распалась со стуком. Всё наполнилось вонью горелой бумаги. Жалость смяла его. Он остановился внезапно. Всё ещё можно было спасти! Ещё можно было прозябать, как другие!