Выбрать главу

   — Вы правы, то была мимолётная слабость.

Студенистые глаза графа победно блеснули, и ублаготворенность заслышалась в окрепнувшем голосе:

   — Это всё так, однако ж я убеждён, что пост принесёт вам новые силы. Эту неделю я решился говеть вместе с вами.

Он смутился ужасно. Раскаяние поразило его. С глубочайшим презрением к своим осудительным мыслям повторил он эти благие слова: «Говеть вместе с вами». Дружеское расположение раздавалось в этих немногих словах, а он посмел упрекнуть в чём-то графа, мысленно — вот что ещё хорошо, да куда хорошо, тот же грех!

Душа тотчас размякла в приливе искренней благодарности. Повернувшись к графу лицом, тепло улыбаясь, протянув к нему руки, он взволнованно, горячо подхватил:

   — Как я рад, что вы будете со мной эти дни! Ваш пример, несомненно, ободрит меня. Вы же знаете, я всегда восхищаюсь незыблемой твёрдостью вашей в посте и в молитве. О, как нужен человеку пример!

Граф улыбнулся одними губами, проскользнул мимо него своим мелким расслабленным шагом и сел на диван, между тем говоря:

   — Приходится быть особенно твёрдым, когда надобно непременно бороться с собой.

Его ещё больше растрогало это напоминанье о вечной необходимости непрестанно бороться с собой, без чего не может быть человека, чем он и занимался всю свою жизнь, сколько помнил себя. Глаза его блеснули слезами. Раскаянье сделалось горячей. Он попробовал скрыть эти слёзы и оставаться внешне спокойным, как должно, однако, в какой уже раз, не сумел с собой совладать, и голос его приметно дрожал:

   — Да, нигде не приходится быть таким твёрдым, как в этой борьбе, это верно, и как хорошо, когда рядом случится такой человек, и как хорошо не обмануться в таком человеке!

Граф сидел очень прямо, возложив свои нежнокожие белые руки на прикрытые шерстяным цветистым шлафроком колени, и лицо его с каждым словом становилось всё замкнутее, и голос звучал всё ровнее, точно вкрадывался в него:

   — Нам с вами прекращать борьбу невозможно никак. Многое, ещё слишком многое надлежит нам сделать с собой. Как на исповеди вам доложу: душа моя, как и прежде, черства.

И слова эти вкрадывались легко, потому что он такие речения чрезвычайно любил, потому что он свято верил, что благодетельны такого рода речения для вечно слабой души человека. Чёрствость графа ему приоткрылась давно, чуть не при первом знакомстве, поскольку Бог дал ему свойство тотчас узнать человека, и не раз доводилось ему на себе эту чёрствость изведать, а вчера она чуть не убила его, однако в этом бескорыстном раскаянии он теперь разбирал, не нарочно ли граф так преувеличенно и не совсем справедливо заговорил о своей действительно чёрствой душе, не для того ли прежде всего, чтобы из деликатности трудный разговор перевести на себя, лишь бы не напоминать лишний раз о его прискорбном вчерашнем желанье, тем более о бесстыдном отказе своём.

И он проговорил с убеждением, подступая совсем близко к дивану:

   — Если вы сознаете свой недостаток, он не так уж велик, как вам представляется это по вашей высокой требовательности к себе, а мне лучше судить, я вижу дело со стороны, и я вам скажу, что в вашей душе имеется также и место для отзыва на чужие страданья.

Поправляя несколько полу шлафрока, приоткрывшую волосатые голые ноги, граф поглядел своим тяжёлым сосредоточенным взглядом мимо него:

   — Чужие страдания скользят, однако ж нисколько не ранят меня.

О, такого человека он готов был всем сердцем любить, и совсем неподдельно вырвалось у него:

   — Это даже и хорошо, что не ранят. Если бы ранили, ваша жизнь превратилась бы в муку. И того вам довольно, что ваша душа всегда открыта для них.

Граф всё глядел куда-то на стену у него за спиной и чуть произносил, так что плохо было слышно:

   — Душа моя Пробуждается на один только миг, подобно тому, как вчера, когда вы вдруг придвинули ко мне бесценный ваш труд.

Он и таял, и вновь оскорблённо страдал оттого, что своим покаянием граф вовсе не намеревался отводить в сторону разговор о вчерашнем, даже, должно быть, свой вчерашний поступок вменяя в заслугу себе, но уже на лице его воцарилась невозмутимость, как ни тяжко эта невозмутимость доставалась ему. Он представлял, что вчера бедному графу, понятное дело, было неловко, и эта неловкость могла беспокоить его, даже отчасти лишить обыкновенного глубокого сна, а беспокойство можно принять за расплату, которая неминуема, вдруг соверши мы недобрый поступок, однако от подобного беспокойства до сердечного сострадания ещё расстояние предалёкое, в лучшем случае могла заслышаться слабейшая возможность его. Что ж, он был так устроен, что и слабейшей возможности, предугаданной им, бывало довольно, чтобы волна благодарности, умиления, острой жалости к себе самому, такому несчастному, готовому решиться на нечто ужасное, нахлынула на него. Ему почудилось, как чудится во хмелю, туманно и жарко, что возможно ещё воротить, повернуть, отступить, если бы граф, одолев свою чёрствость, может быть, несколько напускную, нынче явился бы сам за поэмой и решился выполнить волю его. Он готов был броситься верному другу на шею, обхватить и обнять, тесно прижать к усталой в бореньях груди, отогреть его своей самой сердечной признательностью, выказать неприятное изумление, в свою очередь открыто сознаться и постыдных пороках своих, нацепившихся на него, как репьи на хвост бездомного пса, и тем своего ближнего поддержать на счастливом, но трудном пути исцеленья души, которое началось, наверно же началось наконец, с ним вместе ободриться духом, набраться силы железной и высказаться так же прямо, откровенно, бесстрашно, выложить все свои сомненья, колебанья, ужасные, ни с чем не сравнимые помыслы, свою кромешную жажду вернейшего исцеления или верной погибели и тем ещё раз попытаться спасти «Мёртвые души» и вместе с ними, быть может, спастись самому, потому что нынче, как и вчера, как все эти грозные дни, от графа требовались ему не молитвы, не совместное говенье одну неделю поста, а всего лишь одно: чтобы граф, всего себя посвятивший постам и молитвам, угадал его мысль, принял от него бесценный манускрипт и собственноручно свёз к Филарету[19].

вернуться

19

...Филарет (Дроздов, 1783 — 1867) — митрополит Московский, разрешивший Гоголю «в недугах предаться воле врача», церковный писатель и богослов.