Да, он в вечном городе Риме творил увлечённо, взыскательно, счастливо, обдуманно и со смыслом, как никогда. Синьор Челли, хозяин, сухой краснощёкий старик с ноздреватым раздувшимся носом, с круглой, как мяч, головой, потерявшей почти все когда-то чернокудрые волосы, столкнувшись с ним на каменной лестнице, когда он в пятом часу отправлялся обедать к Фалькону, озадаченно вопрошал, покручивая на самой макушке светлый старческий пух, сняв почтительно шляпу, сбоку оглядывая хитрющими глазками:
— Синьор Никколо, что вы поделываете так долго один у себя наверху? Для чего вам сидеть взаперти, когда все форестьеры с утра до ночи бегают, подобно газелям, чтобы осмотреть какой-нибудь обвалившийся камень, который я не взял бы на ремонт вот этих старых ступеней? Берегите здоровье, это я вам говорю, почаще выходите на воздух, на ваших бледных щеках совсем не играет румянец, который должен всегда украшать уважающего себя человека.
Остановившись беспечно, внимательно приглядываясь к Челли всякий раз, вдруг улавливая промелькнувшую новую интонацию, новое слово или новый поворот головы, делавший старика странно похожим то на римского императора, то на шута, он отвечал ему, дружески кланяясь:
— Благодарю вас, синьор, ваши шеки всегда лучезарны, и я тоже иду прогуляться, чтобы вконец не испортить здоровье, о котором вы так сердечно печётесь, за что я, поверьте, признателен вам. Однако не могу не сказать, что долгая прогулка приятна лишь после хорошей и долгой работы на благо себе и другим.
Старый Челли заразительно-мелко смеялся, обнажая обломки почернелых зубов, покачиваясь на всё ещё стройных ногах и лукаво шмыгая носом:
— Работа! Что у вас зовётся работой? Я часто слышу, как вы ходите там у себя туда да сюда. Это вы и зовёте работой?
Ничего иного не ожидая от Челли, долгим чёрным трудом заработавшего себе этой старый каменный дом, благодарный ему после долгого одиночества у себя наверху за глубокомысленный старческий лепет куда больше, чем за какую-нибудь философическую беседу, он признавался, весело улыбаясь:
— Я не просто хожу целый день туда и сюда. Я, видите ли, синьор, должен написать огромную книгу, в которой так много страниц, как листьев на старом осокоре, что рос когда-то у нашего дома.
Старый Челли поднимал в изумлении кустистые брови, отступая на шаг:
— Так долго? Вы ходите там уже много дней!
Он по привычке весь сжимался, уязвляемый в это самое место сотни, может быть, тысячи раз, однако от старого итальянца такого рода попрёки, естественно, не были больны, и он, беззлобно улыбаясь в усы, старательно пряча мгновенное замешательство, спокойно, вежливо изъяснял:
— Ваш Данте, величайший поэт, свою «Комедию» писал, может быть, двадцать лет.
Откинувшись назад, гордо выставив свой распухший пупырчатый нос, всплеснув удивлённо руками, старый Челли с комическим негодованием причитал своим высоким срывавшимся голосом:
— Двадцать лет! Как можно терять столько времени на пустую забаву! Смотрите, синьор, нет-нет, не туда, немного левее, вон там, в тени каштана, два водоноса, поставив ушаты на землю, смешат один другого остротами, схватясь за бока. Разве им было бы так же смешно, если бы они раздумывали над ними по году?
Ему нравилась эта забавная, однако открытая, откровенная логика, эта горделивость подозрительно красного носа, этот пафос, идущий из самой души.
Ещё пристальней вглядываясь в Челли, машинально прикидывая, не вставить ли в поэму кое-что и отсюда, он спрашивал простодушно, не желая как-нибудь зацепить самолюбие честного старика:
— А вы читали вашего Данте, синьор?
У Челли от такого рода вопросов глаза начинали блестеть красноречивым лукавством.
— Нет, я никогда не читаю, синьор. От чтения у меня ужасно болит голова, и я даже думаю, что от него в голове непременно заводятся черви. Нет уж, синьор, по мне, лучше выпить лишний стаканчик вина. Вы знаете наше славное асти? О, такое вино утоляет жажду даже в самые знойные дни, вот в такие, какой и нынче нам посылает Господь, и делает жизнь прекрасной, великолепной даже в самые ненастные дни, какие наступают зимой. Пейте больше вина, и у вас никогда не будет печалей. А если вы подарите мне два байоко, я сбегаю на угол к старому другу Джузеппе и пропущу за ваше здоровье: нынешний день лицо у вас вовсе белое, даже немножко зелёное, и от моего вина, я уверен, оно может порозоветь.
Запустив руку в карман, выбирая на ощупь монету, будто забывчиво глядя в повеселевшие, ждущие глаза старика, он говорил другим, более строгим, поспешным, решительным тоном, словно собирался тотчас уйти: