Внезапно базарную площадь рассек горький пронзительный вопль. Толпа качнулась, в образовавшийся проход кинулась молодая женщина. В каком она была виде! Иссиня-черные волосы распустились и упали до самых щиколоток, паранджа сползла набок, чачвана — покрывала — и вовсе не было на голове. Омытое слезами открытое лицо было прекрасно. Она птицей подлетела к Кудратходже, повисла на его шее.
Эта молодая женщина с ясным, как солнце, ликом, чуть ли не до пят обвитая бархатно-черными волосами, была Айниса!
За год до тех событий Кудратходжа отнял ее вместе с трехлетней дочкой у одного бедняка. Когда торговца раскулачивали, ему припомнили и это злое дело. И вот ведь как нехорошо получилось. Та самая Айниса, которая, по мнению людей, страдала и мучилась в когтях насильника, эта самая Айниса рыдала и билась в страшном горе.
Народ на площади сначала растерянно приумолк, а потом загудел, заволновался от никогда не виданной срамоты. Тогда Нормурад Шамурадов, чтобы прекратить этот позор, крикнул милиционерам: «Гоните этих гадов!» Кудратходжа, с почернелым чугунным лицом, резко, одним движением оторвал от шеи руки жены, отшвырнул ее от себя и первым встал в колонну. Айниса как свалилась на землю, так и осталась лежать, словно подбитая птица.
Помнится, весь кишлак тогда отвернулся от Айнисы. Но Нормурад не побоялся, протянул руку молодой женщине. Как-никак это была дочь бедняка, обманутая Кудратходжой, враждебным элементом. Прошло немного времени, и стала она активисткой. Нормурад помог ей и на учебу поехать, в Ташкент. Кончив рабфак, Айниса так и не вернулась в кишлак. А дочку, ту самую Фазилат, в которую потом влюбился, на свое несчастье, Джаббар, оставила родне своего первого мужа. Говорят, в третий раз вышла замуж, уехала куда-то в Хорезм…
А раскулаченный, высланный в дальние дали торговец вынырнул цел-целехонек из-под каменных жерновов и продолжает ползать по земле!
Кудратходжа ожил, словно не водки глотнул, а осушил пиалу «оби-замзам» — живой воды. К впалым щекам прилила кровь, красными стеклышками заблестели глазки. Вытирая реденькие усики, заговорил:
— Зачем стоишь, как вбитый кол? Садись! Или, думаешь, ты главная опора этого мира: тронешься — и все рухнет без тебя? А, профисор?
Домла невольно усмехнулся и сел в плетеное кресло на террасе. Хмельная болтовня Кудратходжи начала его забавлять.
— Я хоть и не мудр, как ты, Кудратходжа, все же понимаю, мир ни без меня, ни без тебя не рухнет!
— Э, тавба, — как хорошо сказал! — Кудратходжа уселся во второе кресло. — Похоже, не й один поумнел, ты тоже.
Домла чувствовал, куда клонит ходжа, и все же не удержался от улыбки:
— Лучше поздно, чем никогда, Кудратходжа!
— Да, да, таков этот мир… — глубокомысленно вздохнул ходжа. Беззубыми деснами оторвал кусок лепешки, принялся мять во рту. — Неразумным рождается дитя человека и долго ходит слепым. А когда открываются глаза и начинает он различать, где белое, где черное, — оказывается, одна нога уже в могиле!
Не раз слушал Нормурад подобных доморощенных философов. Единственный козырь их в борьбе с «гордецами» и «неверующими» — смерть, недолговечность человеческой жизни. Обычно домла не ввязывался в такие ни к чему не приводящие споры. Отчего же сейчас этот вздох старого пьяницы задел его, тронул какую-то струну в душе?
— Послушай, Кудратходжа! Что ты хочешь сказать этими давно избитыми словами? Что я ничего не добился, хоть и боролся за новую власть? Старался с корнями вырвать баев и кулаков, вроде тебя, а теперь все равно стою на краю могилы? Это ты хочешь сказать?
Кудратходжа осклабился, громко чавкая, приподнял новую мягкую > шляпу, насадил на остренькое колено.
— Не-ет! Судя по этим словам, ты не умрешь! Будешь жить во веки веков!
— Почему же? Умру, и, может, еще раньше тебя…
— Ужели и большевик смиряется перед смертью?..
— Не совсем так. Жизнь и смерть — законы природы. И если ты пришел пугать меня смертью и надеешься, что я раскаюсь в своих делах, то ты горько ошибаешься, ходжа! — Домла приподнялся в волнении и снова сел. Пожал плечами: «Чего это ради я так распинаюсь перед ним?»
— Ах да, я и забыл! — Кудратходжа хлопнул себя по лбу. — Ведь настоящий большевик должен быть непреклонным!
— Верно! — Нормурад-ата рассмеялся. — Вот ведь какой грамотный стал. Но смотрю на тебя и одного понять не могу…
— Чего, дорогой профисор?
— Как такого ехидного, злого на язык человека могла полюбить Айниса?
В глазах-стеклышках вспыхнул и погас недобрый огонек.
— У меня шайтан есть! — хихикнул он. — Знаешь, между ног.
И тут домла почувствовал — непрошеная жалость вдруг сразу растаяла.
— Ты и есть шайтан! — процедил сквозь зубы. — Вижу тебя насквозь! — Он поднялся, отодвинул кресло.
— Стой! — Кудратходжа, придерживая на коленях поднос с едой, вытянул тонкую, пупырчатую, как у старой курицы, шею, с угрозой заговорил: — Не пугай меня такими словами. Ты и подобные тебе сослали меня, а советская власть освободила.
— Верно! Советская власть дала тебе свободу, а ты…
— У меня нет обиды на советскую власть! Но вот такие… — он смерил ненавидящим взглядом домлу. — Помнишь, когда меня выселяли из кишлака, в тот день на базарной площади, у мечети. Когда прибежала Айниса… — Замигав красными глазами, уронив поднос, Кудратходжа приподнялся с кресла, растер непослушной дрожащей рукой слезы на маленьком, с ладонь, лице. — Ты спросил: почему Айниса полюбила меня. А ты припомни, ведь в одном кишлаке росли. Помнишь, когда она, рыдая как дитя, бросилась ко мне на шею… Ты, Нормурад, не дрогнул. А ведь она не притворялась. Не сжалился ты, заорал: «Гоните этих гадов!» Ты не забыл этого, Нормурад?
Домла не верил своим глазам. На миг показалось, что перед ним не жалкий пьяница, тот, что сегодня лежал, как нищий, у ворот, свернувшись в клубок. Перед ним возник другой Кудратходжа, как две капли воды похожий на того, что сорок лет назад стоял на базарной площади, гордо выпятив грудь. Это он не дрогнул ни единым мускулом лица, когда прибежала и бросилась ему на шею молодая красавица жена.
С трудом поборов в себе непрошеное видение, домла сказал:
— А чего бы ты хотел? Чтобы мы жалели подобных тебе баев и кулаков? Как бы ты сам поступил, если бы мы пощадили вас?
— Расстрелял бы! — выпалил Кудратходжа. — Я бы поставил тебя к стенке у той мечети, прижал бы ствол пятизарядки к твоей груди и спустил бы курок, не раздумывая!
Домла невольно похолодел — так страшно сверкнула ненависть в глазах ходжи. Заставил себя улыбнуться.
— Благодарю за откровенность. Но в твоих словах нет логики, ходжа. Ты меня расстрелял бы, прижав к стене мечети, так почему же я должен был жалеть и гладить тебя по головке?
— Погоди! Не путай мою мысль! — Кудратходжа поднес было ко рту бутылку и тут же со злостью швырнул ее в сад. Пустая бутылка прохлестнула сквозь ветки яблони, разбилась вдребезги о стенку кухни. — Что я хотел тебе сказать? Да! Вижу, ты еще не задумывался о своем конце. Но запомни, профисор: он, конец, у нас с тобой один! Как говорится: ал касосил миналхак — ничто не остается без возмездия! Мы еще встретимся в день страшного суда! Тебе тоже придется, как и мне, пройти через Сират-куприк[51]. Посмотрим, Нормурад-ишан, кто из нас удержится на том мосту, а кто сверзится в ад. Да!
Опять все та же баня и тот же таз! Чего только он ввязался в спор с этим пьянчужкой! — досадовал про себя домла, и все же слова о мосте Сират задели его.
— Э, ходжа! Ты же знаешь, я не верю в твои сказки. Ты, видно, хочешь сказать, что я, мол, совершил несправедливость? Так заруби себе на носу — совесть моя чиста. И если осталась у тебя хоть крупинка чести, выйди на улицу, оглянись вокруг — посмотри на новый кишлак, на жизнь людей в нем! Ради этой-то жизни, ради этих людей мы и поступали, как ты считаешь, жестоко. Я не раскаиваюсь ни в чем. Я готов вместе с тобой ступить на любой мост, где испытывается справедливость, в том числе и на мост Сират, если он существует. И мы еще посмотрим, кто достигнет берега, а кто свалится! — домла выговорил все на одном дыхании. Разгорячившись, собрался уже крикнуть: «Хватит, катись отсюда!» — и в это время увидел молодую женщину. Она вошла во двор, ведя за руку пяти-шестилетнего мальчика. Домла невольно осекся.