Шах-заде стал совсем белым.
— Почему это не овладел всем Мавераннахром? Народ страны весь под моей пятой!
— «Под пятой», — передразнил сына Улугбек. — Гордец несмышленый! Были повелители посильнее тебя, и они считали, будто эта земля под их пятой. Земля наша псе земля, а они где? Мавераннахр стоит на веки вечные, поставленный аллахом.
На тонких губах наследника зазмеилась ехидная улыбка — такая же, что была у старой ненавистницы Улугбека Гаухаршод-бегим. Гератская ухмылка, зловещая и коварная… Впрочем, ни при чем тут гератская ухмылка. Трон, трон портит, развращает, ослепляет людей. Знает ли этот заносчивый венцелюбёц, что сказал когда-то мудрый Омар Хайям?
Бессмертных нет! Как много сильных в мире этом
Уже ушло… И мы простимся с белым светом.
— Что шепчете, отец? Благословение покорному сыну?
— Благословение мое тебе не нужно, как видно. А скажу я тебе вот что, сын. Не будет тебе счастья на этом троне… Никому он не приносил счастья, даже эмиру Тимуру. Запомни это хорошенько.
Абдул-Латиф встал, желая кончить тягостную встречу.
— Если в том цель беседы, наставления вашего, то не стану утруждать ни себя, ни вас ее продолжением. Если хотите что-то еще сказать, говорите, а если нет, — голос Абдул-Латифа угрожающе понизился, — если нет…
— Погоди, повелитель… Есть у меня одно-единствен-ное пожелание, которое и осталось мне высказать. Мое последнее пожелание… Ты хочешь изгнать меня из пределов Мавераннахра, да? Так лучше казни! Слышишь, осуди на смерть!
Комок подкатил к горлу. Улугбек замолчал.
Молчал и Абдул-Латиф. Наморщил лоб. Отвернулся от отца. Плечи опустились. Показалось, что он тоже чуть не плачет.
— Сын мой, — мягко обратился к шах-заде Улугбек. — Сын мой, скажи…
Абдул-Латиф молчал.
«Видно, думает, что в одни ножны нельзя спрятать две сабли. Да не хочу я быть саблей, не хочу, глупый. Лучше мне ослепнуть, чем видеть, как сын размышляет о том, чтобы убрать отца со своей дороги, да как получше, понадежнее».
— Сын мой, ты должен понять меня.
— Простите, отец, — заговорил наконец Абдул-Латиф, — но я не могу пойти против фетвы, вынесенной почтенными улемами. Говорят же, фетва улемов — что печать аллаха!
— Разве улемы — пророки, чтобы передавать нам, простым смертным, наказы всевышнего?.. Слово повелителя — закон для подданных, в том числе и улемов. Будешь их бояться — потеряешь трон!.. Пусть он твой, пусть власть, слава, почести — все тебе. Мне малое нужно — жить на родной земле и заниматься любимым делом в обсерватории своей. Куска хлеба, одного кумгана воды на день мне будет достаточно. Не бойся, я не буду сражаться за то, чтобы снова сесть на этот зло приносящий трон. Я хочу в оставшееся мне время закончить каталог звезд, дописать книги свои…
Шах-заде вдруг круто повернулся, заговорил так яростно, что кончики редких усов ощетинились, губы задрожали:
— Обсерватория, каталог звезд!.. Все ваши мудар-рисы — безбожники, вероотступники! Мне не раз говорили об этом истинные служители веры, которых вы унижали… За это, за это аллах покарал вас, лишил престола! А вы вместо покаяния — опять про обсерваторию?! — Абдул-Латиф повернул лицо в сторону Мекки. — О, великий аллах! Ты слышишь его слова, ты видишь, сколь закоснел сей раб твой в грехе, поддавшись гордыне, желая раскрыть тайны, которые ты счел недозволенными для разгадки, о, великий аллах, молю тебя, прости раба твоею грешного.
И Абдул-Латиф закрыл глаза, зашептал молитву.
Улугбек, пораженный, смотрел на сына. Он знал, что наследник фанатичен, ему говорили, что в Балхе, где правил Абдул-Латиф, притесняли людей знания, но чтобы его сын до такой степени был темен! И жесток, и лицемерен!
— Шах-заде, — Улугбек опустил глаза, чтобы скрыть боль и гнев, — кого настигнет проклятие или прощение, о том судить не нам, смертным…
— Да, да, всевышний знает, все знает. Невинного не тронет, но, кто поднимет меч против истинной веры — будь он нищий или самый могучий шах! — того аллах покарает так… — Абдул-Латиф сжал кулаки, голос его срывался на крик, — того он… того я… Это исчадие адово, источник ереси, обсерваторию — в пепел! Сожгу дотла!.. И хватит, хватит разговоров. Какой вы мне отец? Где ваша щедрость?.. Я… я ли не выказал храбрости, я ли щадил себя в битве при Тарнобе, — шах-заде не в силах уже сдержаться, выплескивал истинное, не скрытое приличием отношение к отцу, к родне. — Не я ли?.. А слава и добыча кому достались?.. Любимчику вашему Абдул-Азизу!
— Что ты говоришь?
«О аллах! Такой вот сумасшедший на троне Маверан-нахра! Несчастная страна!»
— Что ты говоришь?! Ведь Абдул-Азиз родной твой брат!
— Брат? Благодарю вас за такого братца… Благодарю… за такого отца! Кто взял мое золото из замка Ихтиериддина, золото, завещанное мне прадедом? Кто? Благодетель отец!.. А-а-а… Всему есть предел, терпению моему тоже… Ну, отвечайте, где золото Сахибки-рана Тимура, где?
Улугбек отпрянул.
— О каком золоте ты говоришь?
— A-а, будто не знаете? О том золоте, о тех драгоценностях, что эмир Тимур привез из Египта, Дамаска, Багдада! Где золотые индийские статуэтки? Передали? Своему любимчику передали, Абдул-Азизу, или безбожному Али Кушчи? Где он? Я его… я ему…
Взгляд Абдул-Латифа — взгляд безумца. Шах-заде почти спрыгнул с трона и пошел вперед, свирепо глядя на отца. Улугбек, отступая, свалил кресло. Грохот, видно, привел Абдул-Латифа в чувство.
— Где же он, ваш Али Кушчи? — уже несколько спокойнее спросил шах-заде, остановившись как вкопанный.
«Не знаешь. К счастью, не знаешь, иначе не кричал бы так, как только что кричал».
— Не ведаю о нем…
— Я не верю, ни одному вашему слову не верю… Зачем звали к себе Али Кушчи перед походом, в самую последнюю ночь? Что передали ему?
Улугбек унте полностью овладел собой.
— Твои соглядатаи видели, как Али Кушчи приходил в этот дворец, так спроси у них, что я передал тогда Али Кушчи.
— Я знаю, что! Я хочу слышать от вас.
— Я пришел не за этим, — Улугбек выпрямился и посмотрел сыну прямо в глаза. «Не знаешь, иначе не так разговаривал бы со мной, беркут». — Я пришел дать тебе отцовское наставление… Оказалось, не оно тебе нужно, а золото. Золото, не тебе принадлежащее! Как и то, что добыто в битве при Тарнобе, — Улугбек властно вскинул руку, видя, что шах-заде хочет его перебить. — Издавна повелось: отцовское слово — закон для сыновей. Ты можешь не посчитаться с этим. Хочешь, выгони меня на чужбину, хочешь, казни, ты и на такое, вижу, способен. Все в твоих руках, потому что сила сейчас у тебя. Но что эта сила против отцовского проклятия, ты об этом не думал?.. Так знай: если тронешь обсерваторию, если тронешь моих ученых, моих учителей и моих учеников, знай, прокляну на веки веков! И еще помни: ничто в мире не проходит без следа, ни один низкий поступок не остается ненаказанным, ни одна несправедливость неотмщенной… У меня нет больше слов для тебя. Зови теперь своего есаула!
Лицо Абдул-Латифа мелко-мелко дрожало. Он хотел было что-то сказать, но не сказал. Посмотрел на отца с нескрываемой ненавистью, отвернулся от него, помолчал минуту, будто колеблясь, крикнул:
— Есаул!
11
Сидя на осле, Али Кушчи свесился на сторону; в одной руке он держал поводья шагавших сзади четырех верблюдов, другою похлопывал осла по шее, понуждая его двигаться побыстрей. Но это плохо удавалось. Замыкающий их караван Мирам Чалаби, семнадцатилетний талиб, краса и гордость медресе Улугбека, качался в такт неторопливым шагам своего «иноходца», который четко держал дистанцию по отношению к впереди идущему собрату.
Самарканд Али Кушчи с учеником покинули вчера в полночь. Путь лежал к Ургутским горам, все время вдоль высохшего ручья. Ехали до рассвета, утром остановились на привал в ореховой роще. Целый день продолжался этот привал: попадаться на глаза людям не следовало. С заходом солнца отправились дальше: по расчетам мавляны, можно было достичь Драконовой пещеры под утро, если всю ночь провести в движении.