Но только без лошади.
Мавляна оставил коня на месте, сам же начал карабкаться вверх. Поднявшись, обнаружил, что Улугбек стоит с непокрытой головой, насквозь мокрый, чекмень его даже уже не впитывает дождевую воду, стоит и… улыбается.
— Смотри под камень, вход… Пещера!
— Как вы, устод, и где ваш конь?
— Там, конь там, — Улугбек махнул рукой на обрыв, не отрывая глаз от входа в пещеру. Далекая молния снова блеснула, осветив окрестность. — Видел? Пещера, Али! Огромная, без конца и края, — почему-то восторженно зашептал Улугбек. — Пошли?
И, не дожидаясь, что скажет Али Кушчи, первым нырнул в проем.
Внезапно вылетевшие из глубины пещеры потревоженные сизые горлинки заставили вздрогнуть Али Кушчи. Когда глаза его свыклись с темнотой, он понял, что пещера эта, в самом деле гигантская, — обиталище птиц: так много было здесь остатков старых гнезд и разбросанных перьев.
— Кремень, Али! Надо найти кремень!
Али Кушчи ладонью на ощупь отыскал на полу пещеры два кремневых камешка, выдернул из рукава одежды клок ваты для фитиля. С грехом пополам фитиль затлел, подожгли им какие-то ветки, мало-помалу разгорелся настоящий костер. Красноватые стены пещеры заблистали, в углу зазиял проход куда-то в глубь горы.
Али Кушчи привязал к сабле свою рубашку, зажег ее и с таким факелом двинулся вперед. Пройдя шагов пятнадцать по стиснутому с обеих сторон и кривому, словно змеиный след, ходу, он остановился перед каким-то темным провалом. Постояв в нерешительности, Али Кушчи снял с себя кушак, один конец его подал Улугбеку, держась за другой, спустился вниз — яма оказалась по грудь. Поднырнув в боковой проем, мавляна попал в новую пещеру, еще большую, чем прежняя. Просторная, эта пещера была и выше первой; стены ее отсвечивали белизной.
— Видишь? Как фарфор, — восхищенно прошептал за спиной мавляны Улугбек. — А там, смотри…
И Али Кушчи увидел, что из новой пещеры куда-то в еще большую глубину ведет еще одна яма-щель. Где же конец этой цепочке пещер, и есть ли он вообще? Они облазили малую часть, сами не зная, зачем им это нужно.
Впоследствии они редко вспоминали загадочное подземелье, прозванное ими Драконовой пещерой, но стоило Али Кушчи попасть к Уста Тимуру, и давнее происшествие встало перед глазами, вспомнилось с удивительной отчетливостью.
Конечно, сокровища библиотеки Улугбека можно спрятать и в Самарканде. В конце концов, не для сырых и темных подземелий пишутся книги! Но сейчас… Сейчас будет лучше, если эти великие создания человеческого ума скроются в Драконовой пещере, подальше от недобрых глаз. О аллах, сколько таких творений уничтожено людским невежеством! Сколько книгохранилищ было разорено, сколько прекрасных книг сожжено на площадях Рима и Багдада, Каира и Константинополя!
Да минует нас такая судьба, да пройдут скорее дни испытаний и несчастий, и пусть на престол Мавераннах-ра вновь воссядет повелитель-устод!.. Если же нет, если шах-заде укрепит свою бесчеловечную власть, то… скройтесь здесь, книги, лежите в безопасности, как дитя в материнской утробе. Лишь бы он, Али Кушчи, не сбился с пути, лишь бы ничего не помешало ему по дороге.
Нет, Али Кушчи достаточно было побывать в каком-нибудь месте один раз, чтобы запомнить и место это, и путь к нему.
Вот оно, джайляу, на котором в ту давнюю осень они разбили шелковые шатры. Окруженное снежными вершинами, это джайляу полно сейчас особой, божественно прекрасной тишины. Лишь стрекотанье сверчков нарушает ее да рокот далекого ручья.
То самое джайляу, то самое. Ну конечно, ведь на склоне холма, среди арчовых зарослей, они поставили тогда шатры, а внизу, у ручья, паслись белые кобылицы, чье молоко шло на кумыс, столь желанный после обильных возлияний.
Пронеслись годы. И что исполнилось из того, о чем говорили они с устодом в ту давнюю охотничью осень?
Ничего не поделаешь: слишком жестокой оказалась жизнь, слишком немилосердным мир.
Али Кушчи снова вспомнил Салахиддина-ювелира, и на этот раз, как было всегда, когда он вспоминал черную неблагодарность, сердце заныло от горькой обиды. Ну ладно бы, если такими неблагодарными оказались только ювелир и его сын. А то ведь и другие…
В тот самый день, когда разгневанный мавляна вышел из дома Ходжи Салахиддина, встретился ему по дороге какой-то нищий в старом лоскутном халате. На узкой улочке им предстояло разойтись, что и хотел сделать Али Кушчи, не обратив внимания на встречного. Но нищий вдруг попятился, сначала замахал руками, что невольно остановило Али Кушчи, а затем почтительно сложил их на груди. Странно дергаясь лицом, нищий заговорил:
— Э-э, мавляна Али Кушчи… Ассалям алейкум, хвала вам, хвала!
Али Кушчи не поверил глазам: в рубище нищего, в этой изодранной тюбетейке предстал перед ним известный в придворных кругах и во всей столице поэт Мир-юсуф Хилвати. В последнее время Али Кушчи не видел его, и вот, оказывается…
— Что произошло, друг мой? Почему вы в таком наряде?
— Осторожность, осторожность, мавляна, — пропел Мирюсуф, озираясь по сторонам. — Береженого бережет всевышний. А благосклонный, отмеченный судьбою шах-заде может взять под стражу и посадить под замок не одного только родителя своего… Лихие времена, мавляна, ой, лихие! Лучше уйти из города, лучше изменить облик., лучше исчезнуть на время с глаз людских. — И с этими словами Мирюсуф свернул в соседний узкий переулок.
«Родитель», «под замок», «шах-заде благосклонный», а ведь совсем недавно, на весеннем пиршестве у повелителя в «Баги майдан», пиршестве, на которое приглашены были и ученые, и поэты, и музыканты, пиршестве, где рекой лились вино и стихи, где все наслаждались искусством танцовщиц и ими самими, — на том пиршестве Мирюсуф Хилвати с большим чувством прочитал стихотворение, посвященное повелителю-устоду. Али Кушчи до сих пор помнит:
Победоносный дед восславлен целым миром,
Луч милостей его ловил богач и сирый.
Шахрух, отец твой, был поистине счастливый:
Для скольких душ он стал владыкой и кумиром!
Над троном поднялась теперь заря науки.
Забыли ныне все про горести и муки,
Согласен танец звезд — твоих рабынь прекрасных, —
И музыки его мы сердцем ловим звуки.
А теперь этот лизоблюд изо всех сил спасает шкуру!
И сколько их, льстецов и лжецов, среди придворных. Матушка Тиллябиби недаром плакала на плече мавляны, умоляя его покинуть город, спрятаться где-нибудь в укромном углу, переждать беду. Но он, Али Кушчи, шагирд Улугбека, его друг, не станет, не станет подобным какому-нибудь Хилвати, не отвернется от усто-да в тяжелую годину — он ведь не трус, он не мавляна Мухиддин. А если вдруг судьба повернется и снова окажется благосклонной к устоду? Что тогда будут делать, что запоют те, кто ныне изменил Улугбеку? Неужто опять будут низко кланяться, воспевать-восхвалять, презрев укоры совести и делая вид, будто ничего и не было?
«Чему тут удивляться, чем возмущаться, Али? Разве неверность — не вечное проклятие рода человеческого? Люди подчиняются разуму — так следовало бы считать, — разуму и совести, разуму и добру. А на деле — и об этом говорили много раз многие-многие поэты и мудрецы — люди подчиняются лжи и богатству, мечу и трону. А коли так, надо, пожалуй, не очень-то рассчитывать на разум людской, на чувство добра, якобы извечно присущее людям…»
Не считает он и устода, даже устода, полностью безгрешным и всецело добродетельным. Конечно, чаще всего Али Кушчи видел Улугбека в часы мудрого спокойствия, столь приличествующего ученому человеку. Но были минуты, когда повелитель преображался в существо дикое, по-дедовски яростное и несправедливое, — минуты, не постигаемые разумом, объяснимые разве что и впрямь тимуровской своевольной кровью.
В памяти нежданно всплыла давняя сцена — ее Али Кушчи не мог вспоминать без содрогания и стыда, гнал, бывало, ее от себя, да вот сейчас почему-то дал свободу воображению.