— Владей, — сказала Анн-Иванна весело, — да только владей с умом. А не то, смотри, голубчик, проучим. — И она легонько дала ему подзатыльник.
Этот материнский ласковый подзатыльник, этот сипловатый голос, нежданно прозвучавший для него чудесной музыкой, взметнули Вовку куда-то высоко-высоко, — так, что захватило дух. Вовка быстро встал, оглядел вдруг солнечно засиявшую комнату и понял, что он должен что-то сказать, вот сейчас, немедленно.
Только что? Ему было стыдно за себя и больно. Он понимал — ещё смутно, больше сердцем, чем умом, — что позорил пионерский галстук. И в то же время нахлынуло что-то радостное, празднично светлое. Чувства смешались в нём, он не знал, что сказать, и всё же начал говорить, хотя ему никто и не давал слова.
— Вот честное пионерское… Вот, Анн-Иванна… Ребята… Я не знаю, как сказать, но только скажу, что эго верно — плохо я делал. И вот поверьте… Слово даю, клянусь вам: я буду совсем не таким. И техника не помешает. Вот увидите!..
Вовка замялся, посмотрел на Анн-Иванну, на товарищей и сел. У него было такое ощущение, словно он километров десять тащил на себе тяжелющий мешок, а вот теперь скинул его, и телу и душе стало очень легко. Ему захотелось улыбаться и разговаривать с товарищами хоть о каких-нибудь пустяках, просто так, для того только, чтобы почувствовать себя снова и снова равноправным членом коллектива…