Рассказываю и сам себя ловлю на слове: не расхвастался ли, не преувеличиваю ли успехи, саморекламой не занимаюсь ли? Этакие мы универсалы — всезнайки, все можем, все видим.
Нет, конечно, не знаем мы всего на свете, мы только соображаем быстрее, а специалисты в определенной области знают больше нас, и потому, как правило, при первом разговоре мы пасуем: что-то они знают давным-давно, а что-то мы неправильно толкуем, не получится, как мы предлагаем. В лучшем случае мы быстро сообразили то, что им давно известно.
Но в дальнейшем вступает в дело еще одно наше качество. Специалисты твердо знают положение в своей науке, знают по принципу «да-нет»: это можно, а это нельзя. Но мы-то видим поток. И мы знаем, помним, что движение побеждает всегда, никакая плотина не остановит реки, вода либо перельется, либо просочится, либо размоет, либо проточит, либо найдет другое русло. Этим мы и занимаемся: оцениваем высоту плотины, ищем другое русло, не в этой науке, не в этой отрасли. Мы ищем, а специалисты давно знают, что ничего не выйдет… У их учителей не выходило… но с той поры столько воды утекло.
И слышим: «Да, в этом что-то есть»
Еще и так скажу:
Разные есть дела на свете; в одном важнее знание, в другом сообразительность. Мы специалисты по сообразительности. Это не наша заслуга, мы итанты — мы искусственные. Но сообразительность нам дана, использовать ее приятно.
И увлекательно.
Лично я доволен, что стал итантом. Думаю, что в законы планеты стоит добавить параграф:
«Каждый имеет право на талант».
ЭПИЛОГ
Шеф сказал:
— Гурий, итанты нынче в моде, мы на острие эпохи. К нам идут толпы молодых людей, не совсем представляя, на что они идут. Надо рассказать им все, не скрывая ни радостного, ни горестного, точно, объективно, спокойно и откровенно, все с самого начала.
— С самого начала? — переспросил я. — И о вашей племяннице?
Итак, о Маше, еще о ней хочу я досказать.
Вообще-то ничего не было бы удивительного, если бы она исчезла из моей жизни. Разве обязательно первая любовь оканчивается женитьбой? Только в романе героиню надо тянуть от первой страницы до последней. Обычно влюбляются в сверстницу, в соученицу, а сверстницы предпочитают старших, более сильных, более зрелых, для семейной жизни сложившихся. Вот Стелла, о которой я так много, слишком много говорил на первых страницах, исчезла на дне своего океана, разводит там китов, доит их и кормит. Ничего не могу добавить о Стелле.
Но Маша, племянница нашего шефа, естественно, бывала у него часто. И мы время от времени встречались с ней, так что я знал, как складывается ее жизнь. Мечта ее о нормальном ребенке сбылась: Маша родила дочку, сейчас она уже подросла, длинноногая такая, мрачноватая, на Машу совсем не похожа, в отца, наверное. Впрочем, девчонки меняются, хорошеют, созревая. Так или иначе — нормальная девочка, не отсталая и не чересчур способная, а к математике равнодушная совершенно, предпочитает одевать кукол. '
С нормальным же мужем своим Маша, видимо, не ладила с самого начала. Он был человек простоватый, но твердо убежденный, что муж должен превосходить жену во всех отношениях, а Машу как-никак немножко сделали итанткой. И она первое время старалась угодить, подлаживалась под взгляды мужа, глушила всплески таланта. Впрочем, тогда маленькая дочка поглощала все ее время. Но потом девочка пошла в детский сад, у Маши стало больше свободного времени, появились культурные интересы, работу она сменила, бросила свою гимнастику, все меньше часов проводила дома, и муж предъявлял претензии…
В общем, расстались они.
Маша переехала назад к родителям, стала часто бывать у дяди, как раз и меня в то время вернули с Луны в школу итантов, я усердно занимался психологией, часто консультировался у шефа. Встретились мы с Машей нечаянно. А потом стали встречаться намеренно.
Эх, не проходит, никогда не проходит бесследно несостоявшаяся первая любовь! Остается как заноза, как осколок в сердце. И улегся, казалось бы, и зарос, а нет-нет — шевельнется, кольнет боль нестерпимая.
Второе дыхание пришло к моей первой любви.
В ту пору я был погружен по уши в работу, осваивал свой первый класс — искал подход к каждому, у Маши же было вдоволь свободного времени, и я получил возможность, такую заманчивую для мужчины, разглагольствовать перед сочувствующей женщиной. Я рассказывал внимательной слушательнице о своих мучениях с нетерпеливым Педро и глуховатым, но основательным Густавом, о восприимчивой к внешности Лоле, никак не представлявшей лунные масштабы, о том, как я стараюсь преодолеть их нетерпение, глуховатость и непонимание особенностей Луны.
— И о каждом ты заботишься так? Какой же ты добрый, Гурик!
— При чем тут доброта? — оправдывался я. Как в мальчишеские времена, доброта казалась мне немужественной. Хотя, в сущности, сильный и должен быть добрым, именно потому, что он сильный, может и себя обеспечить, и слабеньким помочь. — При чем тут доброта? Работа у меня такая, наставительная.
— Нет, ты добрый, — настаивала Маша. Я это еще в школе поняла. Когда все девчонки окрысились на меня, только ты встал на защиту.
— Разве я встал на защиту? Просто я самостоятельный был, у меня не было основания обижаться на тебя, я терпеть не мог математику.
— Нет, ты добрый, ты меня пожалел.
Обсудив проблемы доброты и жалости, я включал диктофон, чтобы записать свои соображения о Педро, Лоле и Густаве, а Маша тихонько сидела у меня за спиной, кроила что-нибудь для дочки, склеивала, изредка заглядывая через мое плечо и при этом ласково кончиками пальцев чуть-чуть поглаживала мои волосы. Почему-то это робкое поглаживание больше всего умиляло меня.
И у нас все шло хорошо, пока не вселились мне в голову утроенные лица и звериные мордочки, витиеватые линии и цветные облака, араксистость и араратистость. Я начал думать и говорить иначе, невнятно, с точки зрения окружающих.
Вот, например, Маша с трепетом приносит мне видеоленту, взволновавшую ее душу, сентиментальную сверх |всякого предела историю верных влюбленных, мечтавших о соединении всю жизнь, десятилетия наполнивших мечтами. Догадываюсь, что Маше хотелось, чтобы я был из той же породы мечтателей. Я говорю: «Маша, это разведенный сироп, жиденький, бледно-бледно-розоватенький». Маша приносит стихи своего поклонника, о чувствах, подобных урагану, заре, закату, метели, ливню, — сплошной учебник метеорологии. Я говорю: «Я вижу суп с зеленым горошком. Зеленое — описание природы, прочее — вода». Маша обижается, конечно. Ей лестно было вызвать пургу, ураган и прочее в чьей-то душе, даже в душе ненужного поклонника.
Маша знакомит меня с Верочкой, своей ученицей, совсем молоденькой девочкой, уже невестой. Верочка прослышала о моем новом даре (от Маши, конечно) и просит предсказать, будет ли она счастлива в браке Четверть часа я беседую с ней, еще четверть часа с женихом, потом говорю Маше:
— Мутновато.
— Загадками говоришь, — возмущается Маша. — Объясни членораздельно, по-человечески.
— Но я так вижу. Он пронзительно-желтый. Верочка голубенькая. Вместе что-то серо-зеленое, нечистый тон, грязноватый даже.
— Злой ты какой-то. — Маша пожимает плечами.
— Выламываешься, — говорит она в другой раз.
Потом всплывает ревность:
— С Венерой своей разговаривай так, с носатой красоткой.
И вот беда: в самом деле мне с Венерой легче разговаривать. Мы понимаем друг друга, у нас общий язык, мы близкие, не одной крови, но одного мышления. Маша осталась где-то в стороне, пропасть расширяется, и все труднее наводить мосты.
И смертельную обиду вызываю я, сказав, что дочка ее как оберточная бумага — шершавая и сероватая. Почему «как бумага»? Потому что никакая она, не человек еще, «табула раса», жизнь еще напишет на ней содержание. Почему «как оберточная»? Потому что не очень чувствительна девочка, только жирные буквы отпечатываются на ней. И «шершавая» потому, что толстокожая. Но ведь все это я выразил короче. Лаконичны мои новые образы.
— Ты меня дразнишь? Оскорбить хочешь?
Снова и снова объясняю ей, что не злюсь, не выламываюсь, не дразню и не оскорбляю. Вижу я теперь иначе. Машу не утешают мои оправдания. Она рыдает, ломая руки: пальцы сплетает и расплетает, локти прижимает к груди, словно ей мешают собственные руки, хочет их оторвать и отбросить. Маша не находит себе места, не находит слов: