Выбрать главу

Так же душно и тесно в коммунальных квартирах Хармса, так же тесно Кафке в другом человеке. В его «Замке» (1926) лучшее в литературе описание физической стороны любви. Вот этот ужас блуждания и задыхания в чужой плоти несчастной блондиночки Фриды, которая вбирает в себя инженера К., восходит, конечно, к чеховской страшный тесноте домашних отношений. А некоторая бесчеловечность, медицинская холодность, некоторый имморализм Чехова, который ненавидел норму во всех ее проявлениях, привели к чрезвычайно радикальной, может быть, бесчеловечной, может быть, по-своему клаустрофобной и женофобной позиции Хармса. И когда мы читаем у Хармса:

Меня интересует только «чушь»; только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своем нелепом проявлении. Геройство, пафос, удаль, мораль, гигиеничность, нравственность, умиление и азарт – ненавистные для меня слова и чувства. Но я вполне понимаю и уважаю: восторг и восхищение, вдохновение и отчаяние, страсть и сдержанность, распутство и целомудрие, печаль и горе, радость и смех.

Тут мы, конечно, слышим Чехова.

И вот здесь нам предстоит ответить на вопрос: как получилось, что безумие оказалось мейнстримом? Как вышло, что главным поэтом двадцатого века с точки зрения не только авангардистов, но и с точки зрения многих вполне традиционных поэтов – от Николая Заболоцкого до, пожалуй, Геннадия Айги – оказался Хлебников с его диагнозом «шизофрения» и обстоятельствами его жизни и смерти? Как получилось, что Кафка, который при жизни издал три брошюры, а остальное завещал уничтожить, втайне надеясь, что душеприказчик его и друг Макс Брод этого не сделает, оказался главным пророком двадцатого века? Как случилось, что Хармс, который при жизни написал всего лишь два серьезных стихотворения и девять очень хороших детских книжек, плюс сотрудничал в «Еже» и «Чиже», и от которого остался только ворох рукописей, спасенных Яковом Друскиным в блокадном Ленинграде, оказался неожиданно самым влиятельным поэтом 1960–1970-х годов, породившим сначала целую школу в Ленинграде, начиная с Владимира Эрля и заканчивая Алексеем Хвостенко, а потом повлиявшим и на москвичей? Один из ведущих бардов нашего поколения, Аня Герасимова, она же Умка, начинала как специалист по творчеству Хармса, опубликовала гениальную диссертацию «Проблема смешного в творчестве обэриутов» и замечательную статью «Даниил Хармс как сочинитель (Проблема чуда)», единственную статью, в которой больше игры, чем наукообразия, не говоря уж о том, что первые свои доклады о Хармсе делала она в общаге МГУ, переодевшись и манипулируя волшебной палочкой. Вот это было по-хармсовски.

Запоздалый триумф Хлебникова, Кафки и Хармса подсказывает нам чрезвычайно трагическую мысль: двадцатый век кончил абсолютным безумием. Трое абсолютно законченных шизофреников оказались главными пророками этого века. Не Джойс с его любовью к безумию, с его вечным страхом безумия, с его дочерью, которая сошла с ума; не Пруст, который просидел свои последние годы в комнате с обитыми пробкой стенами и безумно страдал от одиночества и астмы; не итальянские модернисты, жизнеутверждающие и жизнетворящие; и даже не Маяковский, который оказался совершенно задвинут временем, – а вот эти три человека. И Хармс, который заявлял: «Стихи надо писать так, что если бросить стихотворением в окно, то стекло разобьется», – реализует точную перемену литературной функции: он пытается заменить литературу магией. Потому что литература не сработала. Потому что никакая словесность не останавливает человечество от грехов. В глазах Хармса мировая культура упала в грязь, и это случилось в 1920-е годы. Хармс видел, как наряду с гигантским всплеском авангарда происходило вырождение этого самого авангарда.

Что такое модернизм? Это же уже сам по себе кризис. Не случайно лучшая, наверное, биография Кафки называется «Кафка и проблемы модернизма»[3]. Более того, Кафка – это кризис кризиса. Это вырождение авангарда, это вырождение революции по сути дела. Об этом же говорит и Хармс – человек, на глазах у которого слова доказали свое полное бессилие. Поэтому теперь, когда все нормы попраны, должен восторжествовать магический порядок вещей, поскольку существующий порядок – это абсурд. В миниатюре с красноречивым названием «Власть» (1940) Хармс издевается над традиционной моралью.

Фаол продолжал:

– Возьмем любовь. Будто хорошо, а будто и плохо. С одной стороны, сказано: возлюби, а с другой стороны, сказано: не балуй. Может, лучше вовсе не возлюбить? А сказано: возлюби. А возлюбишь – набалуешь. Что делать? Может, возлюбить, да не так? Тогда зачем же у всех народов одним и тем же словом изображается возлюбить и так и не так? Вот один артист любил свою мать и одну молоденькую полненькую девицу. И любил он их разными способами. И отдавал девице большую часть своего заработка. Мать частенько голодала, а девица пила и ела за троих. Мать артиста жила в прихожей на полу, а девица имела в своем распоряжении две хорошие комнаты. У девицы было четыре пальто, а у матери одно. И вот артист взял у своей матери это одно пальто и перешил из него девице юбку. Наконец, с девицей артист баловался, а со своей матерью – не баловался и любил ее чистой любовью. Но смерти матери артист побаивался, а смерти девицы – артист не побаивался. И когда умерла мать, артист плакал, а когда девица вывалилась из окна и тоже умерла, артист не плакал и завел себе другую девицу. Выходит, что мать ценится, как уники, вроде редкой марки, которую нельзя заменить другой.

вернуться

3

См.: Затонский Д. В. Ф. Кафка и проблемы модернизма. 2-е изд. М., 1972.