Паутина запуталась в листве деревьев, в кустах ракитника на солнцепеке, а мы, как пауки, впустую по вечерам тянули сети из зеленоватой и мутной морской пучины. Тепло усыпило море, вся живность словно испарилась, ведь лето — для земли, а не для моря. Только отец хитро улыбался:
— Сегодня выловлю книги, завтра — гимназическую куртку, послезавтра — деньги за учение,— и каждый вечер, сгорбившись, сталкивал просмоленную лодку в воду. В неоглядную даль провожал я многообещающий парус, но на рассвете встречал пустые сети и утраченные надежды.
Если лето одаривает землю, то осень щедра к морю! Так говорили рыбаки, и каждый вечер просмоленные шлюпки распускали паруса за туманным горизонтом, но каждое утро тревожную радость ожидания спугивали измученные и злые глаза.
Осень еще миловалась с летом, а мой долгожданный день был уже совсем близко, за тем, следующим, вот за этим утром, но на столе валялась лишь оберточная бумага для книг, словно неоплаченные векселя.
Обмелевшее за лето море покорно ожидало грозы, как мы в школе ждем желанного звонка. Но на грозовые дни не указывали ни календари, ни облака, ни закаты. Гроза налетела неожиданно, коварно, с сильным шквалом и застигла рыбаков врасплох. Те, кто осенил крестом сети и с пустыми руками кинулся к берегу, дождались утра, а лодки наших не показывались в ревущей морской шири три дня подряд. Три дня подряд бесновалась буря. Три дня, как стая бешеных собак, рычал ураган и, как говорят, справлял свадьбу моря.
Сотни раз водила меня мать к бушующему морю, сотни раз — если не больше — заламывала руки, жалуясь богу на ветер. А он, словно издеваясь, выл еще громче. Остервенело рвал кровельную черепицу, ломал ветки стонущих деревьев, словно крыльями разрезал облака, раздирал осеннее одеяние неба в лохмотья. Вместе с волнами, этими нестриженными косматыми овцами, ветер накидывался на песчаные дюны, пытался добраться и до изб. Море швыряло волны на берег, и они, поскользнувшись в ложбинах дюн, не в силах сдержать свою злобу, пенились там молочной пеной, перемешивались с грязью, но вернуться обратно уже не могли. Буря всколыхнула все море. Оно ревело по всему побережью, кипело от самого берега до той дали, где вода сливалась с небом. Оно бурлило, не влезая в собственное логово, хваталось за дюны и плевалось на прибрежные скалы.
Я стоял, с трудом удерживаясь в топком песке, обеими руками ухватившись за рукав матери, и только по движению губ, которые не переставали шевелиться, понял, о чем она шептала:
— Господи... смилуйся! Господи, смилуйся!
Море выхлестывало из берегов, заливало дюны. Волны уже обежали поднятые на дюны лодки, брызги достигали дворов, в ложбинах урчала мутная, грязная вода, но ветру все было мало.
На море смотреть было страшно. Если солнечному лучу удавалось пробиться сквозь толщу туч и взглянуть на море, то, увидев его позеленевшее от злобы лицо, он тут же со страху прятался. Через мгновение вода становилась опять мутно-серой, далеко, почти до самого горизонта, волны были усеяны белыми гребнями.
И не было видно в этом сплошном кипении ни единого спокойного местечка.
...Мы стояли словно вкопанные в эти песчаные дюны, наклонившись по ветру, придавленные бурей. Дни тянулись без конца, и ночи мы проводили не смыкая глаз.
Рыбаки не вернулись.
Вышли они на трех лодках одним солнечным вечером, когда ракитник опутало паутиной. Только на одну ночь ушли, а мы проглядели уже две ночи, и наступала бесконечная третья. Кто побогаче, тот заказал молебен за спасение гибнущих, и как только раздавался звон колоколов, все мы, живые, становились на колени посреди избы, лицом в сторону костела, хоть сердце звало на улицу, а глаза боязливо бегали по конным стеклам, вглядываясь в грозное море.
Но вот и молитвы кончились, и свечи догорели, и черный кот, по приметам старых людей, покружив по избе, шел на восток — сулил возвращение рыбаков,— паруса не появлялись.
Не знали уже, от чего сильнее резало глаза — от бессонницы ли, от выплаканных ночью глаз или от песка, который надуло за эти дни. Колени подгибались, болели от жестких половиц, губы пересохли от бесконечного: «святая Мария... святая Мария». Безмолвное «господи, помилуй» — неначатая и неоконченная молитва — вытеснило все другие слова. Вместо них курилась высохшая святая травка, которая из года в год сушилась за матицей, и пасхальная водичка брызгала с кропил в морскую глубь.
Рыбаки все равно не вернулись.
Кормящие матери на руках поднимали своих младенцев, призывая небо пожалеть их невинные души, но разнузданный ветер своим адским хохотом заглушал рыдания.