И никто нас не слышал.
Высоко, очень высоко за тучами, которые пинками подгонял ветер, бессильно скрывалось всевидящее око и всеслышащее ухо.
Не помог ладан, не разжалобили ни молитвы, ни слезы.
Люди не верили бы ни в небо, ни в господа бога — и забыли бы их, как старую сказку, если бы не дорогостоящие экзеквии[12], которые проглотили последние завязанные в узелки литы, прибереженные на черный день. Но этих черных дней было больше, чем литов, — мы видели лишь черные, как смола, тучи — больше ничего.
Однажды вечером — солнце уже склонялось к западу — ветер стих так же неожиданно, как и налетел. Буря, длившаяся три дня, рассеялась, словно страшный сон; обретя покой, замерли и опустили свои усталые ветви ивы. Море отхлынуло, бессильно рыча своей вспененной пастью, потянулось обратно в свое логово. Только из ложбин не могло оно высвободить своих вод, там они и остались зимовать, мутные, грязные.
Мы — дети погибших, матери, братья и сестры — стояли на дюнах, вглядывались в эту неумолимую пучину, но разглядеть ничего не могли.
Все больше и больше появлялось зеленоватых заплат на небе, ветер там, в вышине, разгонял тучи, и их разносило в разные стороны.
Над морем показался алый, будто накаленный, диск солнца. Красный свет прорвался сквозь нависшие над водой черные дождевые тучи и залил все. Море словно кровью обагрилось.
Я сказал это не то сам себе, не то матери. она гневно взглянула на меня, шлепнула по спине, а сама расплакалась.
Я лег ничком на дюну, прикусил зубами метлицу и, подперев руками голову, смотрел на окрашенные солнцем гребни волн. Они всплескивались красными брызгами, вздымались и прыгали одна на другую, пенясь, словно потоки свежей крови.
Вдруг мать вскрикнула:
— Они!
— Они!
— Они! — повторили все те, кто в этот вечер собрался на берегу.
И лес далеким эхом откликнулся «они». Там, за грохочущим буруном, где в незапамятные времена, по преданиям стариков, высились ворота в порт, а теперь осталась только каменная насыпь, забелел странно накренившийся парус. Он то вылетал из воды, то снова нырял. Море вздымалось еще высоко, волны опрокидывались далеко от берега, у камней они вставали на дыбы, трясли белыми гривами, как вспугнутые кони, кидались друг другу в объятия, обрушивались, клокотали.
Лодка, подгоняемая течением, приближалась к полосе камней.
Все, кто кричал «они», махали руками, кидали шапки вверх и думали, что это именно «они», наши. Но в море ушли три лодки, а мы видели только одну.
Кто эти «они»? Чьи?
Парус полоскался на мачте, видно был разорван, стянут обрывками веревок, без реи.
Море все еще свирепствовало, не утихало, щетинилось. Оно волновалось без ветра, раскачивалось где-то в недрах, взбудораженное до самых глубин.
Парус на солнце стал совсем красным — лодка повернула к полосе камней.
Волны перекидывали лодчонку, забавлялись деревянной скорлупой. Людей, казалось, совсем не было.
— Свернули бы они эти лохмотья,— сказал кто-то, непрерывно потягивая трубку и кряхтя.
Женщины, а вместе с ними моя мать, с дрожащими губами стояли, коленопреклоненные, на самой высокой дюне и раскачивались вперед и назад, как и эта мачта. Мужчины разулись, принялись расчищать место для лодки. Они осторожно — вода была очень холодная — ходили у самого берега, остерегаясь вымытых, взъяренных потоком глубоких, местами в человеческий рост колдобин.
Бяртулис —— брат его рыбачил вместе с моим отцом — отправил своего сынишку за лошадьми, и вскоре к берегу подъехала пароконная телега, длинная, с высокими грядками. Лошади беспокойно топтались на месте, прядали ушами, пугаясь такого скопления людей. В тот вечер на берегу собралось все селение, даже те, кто еле держался на ногах, и те приплелись. И все-таки мы были одиноки, были полностью во власти чего-то невидимого, неумолимого.
Старый Бяртулис держал лошадей за поводья, унимая их, хотя сам волновался не меньше. Лодка приближалась к страшному месту. Над пенистыми волнами виднелись остатки паруса. Разъяренная вода несла лодку на камни.
— Наши, наши,— раскачивалась мать, присев, не вставая с колен, на пятки. Женщины, прищурившись, смотрели на заходящее солнце и, казалось, не богу молились, а солнцу.
— Наши! Наши! По лоскутьям паруса узнаю! — кричал Бяртулис, размахивая руками. Ревматизм давно скрутил ему суставы, и теперь он неловко стоял, держась за хомут и приподнявшись на носках, чтобы лучше видеть. Словно лесное эхо, ему вторили остальные — те, кто тоже ждал своих.