Я молчал, во рту у меня было горько от метлицы. Выплюнул зеленую слюну, но тут же прикусил новую травинку. Как узнаешь, кто плывет: лодки по всему побережью все как одна, парус солнцем окрашен. Вдруг чьи-то невидимые руки убрали и этот парус. Осталась только наполовину сломанная мачта, торчащая над водой. Она, как рука, просила о помощи. Поток сковал лодку и понес в самую водоверть, туда, где опрокидывались высочайшие волны и ходуном ходило море.
Вода так и кипела.
Море подбрасывало лодку, жестоко усмехалось, так ребенок мучает подбитого утенка. У нас перехватило дыхание, губы запеклись и потрескались.
Одна волна перекидывала лодку другой, будто дети игрушку из рук в руки. Одна водяная гора закрывала лодку, другая выносила ее, как на ладони, вверх, показывала ее нам, будто давая порадоваться.
Вдруг огромная волна схватила эту скорлупку, взбросила ее высоко-высоко, к самому солнечному диску, всем, каждому показала, но другой волне не передала.
Лодка так и не всплыла. А волна рухнула на камни, и ее кровавая пена затопила все.
Как вспугнутая стая, взметнулись люди, выкрикивая всякие имена, взывали ко всем святым. Но тут же смолкли, припали к земле.
Море было сурово, не признавало ни слез, ни скорби. Потому мужчины не молились на его грозный лик, не склонялись перед его надменным взором. Они сжимали кулаки, скрежетали зубами и молчали.
Старый Бяртулис поцеловал морду одной лошади, затем другой, успокаивая их, а они, в ужасе перебирая ногами, рыли копытами песок.
Солнце уже спустилось. Прощаясь, в последний раз оно кинуло холодный, пропитанный водой луч.
Стемнело. Темнота стерла слезы на лицах женщин. В синем небе зажглись звезды. Огромные, холодные, они удивленно смотрели с вышины на нас, бессильных, сбившихся на берегу, и коварно улыбались.
Небу не нужны были ни месса, ни догоревшие свечки, ни молитвы. Горе наше было ему безразлично. Небо, недосягаемое для нас,— чужое небо.
Всю ночь вдоль всего побережья бродили люди в холодной, как лед, воде — в поисках трупов. Бяртулис, ссутулившийся, усадил нас с матерью на длинную телегу и привез домой.
Без слов попрощались мы на захламленном водой дворе, где ветер перевернул тележки, поставленные отцом для просушки сетей. Бяртулис поправил на лошади сбрую, похлопал ее по загривку и уехал, не промолвив ни слова. Говорить было нечего. За души погибших долго звонили колокола. За все три лодки били в небо.
Они заменили мне школьный звонок, который каждую осень зазывал в класс детей всех, только не меня.
Герман Серго
В РОДНУЮ ГАВАНЬ
Авторизованный перевод с эстонского А. Тамма
Хотя «Ева» и была обтянута с носа, кормы и с середины корпуса толстыми железными цепями, чтобы эта — явно построенная на заре мореходства — деревянная посудина не развалилась при большой волне, и хотя островитяне назвали ее «морским чудищем» и даже «плавучим горбом»,— она каждую осень сводила концы с концами, иначе говоря, давала своим хозяевам пятьдесят процентов чистого дохода. И было судовладельцам ни тепло ни холодно оттого, что «Ева» унаследовала от своего отца, судовых дел мастера, толстозадую корму, раздутое брюхо и грудастый нос,— хозяевам было важно, чтобы судно брало на борт больше леса, делало скорее рейсы и по осени приносило посолидней куш... Искусство потомственного шкипера позволяло хозяевам быть если и не совсем довольными, то уж во всяком случае абсолютно уверенными, что ни одно другое подобное судно, ходившее с лесом в Данию, таких, как «Ева», денег не привозило. Вот и получилось, что, как двадцать лет назад хозяева повенчали Аадама с «Евой», так он с тех пор и не разлучался с ней. Оба были в летах и жизнь на своем веку повидали. И хотя раздобревший на датском пиве и свиных ножках Аадам обходился пока без железных цепей, все же нелегко было решить, кого из них н пороге серебряной свадьбы считать старше. Правда, Аадаму по крайней мере был выдан Кяйнаским волостным начальством паспорт, в котором писарь собственноручно вывел точную дату закладки (читай — рождения) — тысяча восемьсот семьдесят девятый год,— но с «Евой» дела обстояли сложнее. В первую мировую войну она угодила на рифы в Финском заливе, через несколько лет «разбойничья банда»[13] ее вызволила, заштопала и отбуксировала с перебитыми ребринами и без единого подтверждающего возраст документа в Таллинский порт.
Дельцы с Хийюмаа использовали случай и почти за бесценок купили «Еву». Но уточнить ее возраст так и не смогли. Старые сааремааские мастера вспоминали, что их отцы когда-то заложили на трийгиском берегу парусник с таким именем, но сказать точно, в каком году это было, тоже не решались. Зато ни шкипера, ни тем более «Еву» собственные года и неказистость не заботили. друг для дружки они вполне подходили. Но если уж говорить положа руку на сердце, то иной раз Аадаму, когда он глядел в Копенгагенском порту на стройные белобокие пароходы, что, как разряженные в праздник девицы, кокетничали у причалов, сгорбленная, со старомодным истрепанным такелажем и нескладным корпусом «Ева» казалась ему безобразной старухой. Зато на море, когда внизу синела безбрежная вода, а над головой простиралось украшенное пушистыми облаками летнее небо, «Ева» опять была и молодой, и ладной. Красуясь надутыми парусами, будто девичьими грудями, летела она с волны на волну, оставляя за кормой бурливый след. Было еще одно, чем старая «Ева» могла гордиться,— несколько лет тому назад ее наделили небольшим двигателем, чтобы сберегать при заходе в порт и выходе из него хозяйские деньги.