«Если, например, оказывалось, что пациент ограничен в своих правах в связи с определенным диагнозом, а врач видел, что его состояние не требует такого ограничения, можно было обойти инструкцию единственным способом: пересмотреть диагноз. При этом могло случиться, что врач вообще-то с диагнозом был согласен, а могло быть и так, что он действительно считал его неверным. В первом случае возникала следующая проблема. С одной стороны, для того, чтобы помочь больному, психиатр должен „симулировать“ профессиональную ошибку — поставить заведомо неверный диагноз. Для врача, обладающего высоким нравственным уровнем, это просто невозможно. С другой стороны, в первую очередь именно такие врачи ощущали, что нельзя ограничивать пациента в его правах по чисто формальному признаку, и с этой точки зрения неверный диагноз поставить необходимо. Этот нравственный конфликт разрешился путем формирования своеобразной этической нормы: можно записать в историю болезни заведомо неверный диагноз, если назвать его в кругу коллег „социальным“, „реабилитационным“ или как-нибудь еще в этом роде. Истинный диагноз стали называть „научным“, „академическим“ и т. п.; он был известен в учреждении, где наблюдали больного, лечение проводилось в соответствии с ним, но в историю болезни его не записывали. Такая практика получила довольно широкое распространение и обозначалась множеством жаргонных словечек („двойная бухгалтерия“, „один пишем, два в уме“ и т. п.)».
Ну что ж, остается констатировать хорошо известное: атомная энергия используется и в мирных, и в разрушительных целях. А манипуляция психиатрическим диагнозом — и во благо, и во вред…
Вообще, если человеком манипулируют, психологическая сторона его жизни, мягко говоря, очень проблемна. Если человека при этом стремятся политически подчинить, подавить или уничтожить, используя психиатрический диагноз, его жизнь превращается в испытание унижением, в духовную пытку. Психологические краски исчезают, вокруг сгущается мрак безысходного отчаяния…
Мир воспоминаний этих людей заставляет ощутить действие какой-то бесстрастной, неумолимо и безжалостно уничтожающей силы. Я помню, что это ощущение и удивило, и насторожило меня. Оно даже вызвало сомнения в пользу эмоциональных нарушений, которые могли соответствовать проявлениям вялотекущей шизофрении. В то время это был «главный» психиатрический диагноз. Он был облечен важной политической миссией «охраны государственной безопасности».
Рассказывая о периоде политико-психиатрических репрессий в своей жизни, люди перечисляли какие-то формальные детали (где было окно, где стояла кровать, как открывалась дверь), называли запомнившееся имена следователей, врачей, сопалатников, санитаров. О своих чувствах и переживаниях того времени они ничего не говорили, — по крайней мере, спонтанно и самопроизвольно. Это казалось неестественным. Ведь если много пережил, бесстрастность рассказа трудно сохранить — даже очень волевому и скрытному человеку. Тем более трудно не заметить прорывающиеся чувства, если внимание к такого рода нюансам давно стало профессиональной привычкой.
Вопрос о возможной болезни и возможных болезненных изменениях вследствие лечения в так называемых исправительных целях оставался до некоторого времени открытым. Ответ на него нашелся после того, как в процессе бесед, которые имели определенную психодиагностическую ориентацию, прояснилось множество важных психологических обстоятельств и деталей.
Люди воспринимали будущее как практически не существующую для них реальность. Они не надеялись. Они эмоционально отрешились от будущего. Жить надо было их настоящим, реальным. А в настоящей, реальной жизни был просто стул, окно, скрип двери, стоны и крики по ночам, кровать соседа, сам сосед, действительно страдающий тяжелым психическим заболеванием, грубый или, если повезло, добрый санитар и такой же врач, прием лекарств, действие которых укрепляло уверенность в том, что скоро придет твой конец. Конец казался желанным, смерть избавляла от страданий. Душевная боль и маленький огонек надежды прятались за внешней атрибутикой, находя за ней защиту в те страшные дни и оставаясь за ней и в воспоминаниях.
На собственные переживания человек не имел права. Он даже сознательно отказывал в этом праве самому себе. Он понимал или интуитивно чувствовал и угадывал, что собственным эмоциям сейчас нельзя давать волю, иначе ослабеешь, не выдержишь. Поэтому таил свои чувства даже от самого себя.
Формальное перечисление несущественных деталей в рассказах-исповедях свидетельствовало о действии психологических защитных механизмов, когда главное глубоко прячут внутри, а о второстепенном, которое когда-то заменяло под давлением обстоятельств главное, рассказывают. Этот факт становился отчетливо ясным и неоспоримым. Когда же рассказывали о главном — плакали, а многие, чтобы не плакать, старались о главном говорить вскользь или вообще не говорили…