Выбрать главу

Бой между Ленинградом и Москвой закончился индифферентной министерской комиссией: был болен, сейчас- ремиссия.

Ну и ну!

Отбрасывая выводы института имени Сербского, Ленинград твердил: у Рафальского очень развит рефлекс свободы, а это не свойственно шизофреникам.

Об этом «рефлексе» мне стало известно благодаря майору Серову, замначальника по режиму Ленинградской психушки (имеется такая должность в тех «заведениях»).

Майор был оригинал — воевал с лекарями.

— Но это не совсем нормальные люди.

Врачи:

— Не суйте нос не в свое дело.

Майор часто вызывал меня и часами вел довольно странные разговоры.

— Черт его знает, понять ничего не поймешь.

Тогда тоже была «перестройка» и что-то наподобие «гласности».

— Куда мы идем и куда дойдем. Вот — история партии… — он хлопал ладонью по книге. — Раньше одно писали, теперь — другое. Сумбур какой-то.

И вот во время одной из таких бесед майор позвал секретаршу и велел ей принести мое тюремное дело — какой-то был повод к этому, не помню уже.

— Вот, читай свои актики.

Вот таким образам я получил возможность познакомиться с теми «актиками», Боже ты мой. Боже! Чего я только там не вычитал. Противоречия на каждом шагу, какие-то небылицы, юридические ляпсусы.

Беляев, начальник этой «больницы» (после моего побега он сменил Манякина), мне как-то бросил:

— Почему вы в Москве говорите одно, а в Ленинграде иное?

Тогда я был удивлен.

Сейчас же, просматривая злополучные акты, я понял: Москва делает все, чтобы подвести какое-то основание под свои медицинские заключения, аргументировать их, а потому прибегали к обыкновенному «словоблудию», юридическому жульничеству. Ссылки на мои собственные показания, которых я никогда не давал (прошу вспомнить блиновский вопрос ко мне), поступки, которых я не совершал, ссылки на показания матери моей. Впоследствии она мне рассказывала, как на нее покрикивали в институте имени Сербского, когда она твердила не то, что было нужно психиатрам.

И тут всплыло еще одно.

Во времена «ежовщины» я был арестован, и, чтобы меня спасти, мать, по совету кое-кого, объявила меня мишигене копф (тогда это помогало). Профессор математики Киевского университета Малиновский, например, только таким образом и спасся. Его сразу же освободили. Моя мать, безусловно, знала об этом от жены профессора, дружившей, как и ее муж, с нашими родственниками. Вот именно за этот факт и ухватились в институте судебной психиатрии имени Сербского.

Однако мать моя прекрасно понимала, что ситуация изменилась. Если перед войной психиатрия в какой-то степени была спасением, то теперь это была такая беда, о которой даже говорили шепотом. Учитывая это, мать моя боролась до последнего, чтобы, не дай Бог, чем-то не повредить мне.

В те годы в местах заключения политических работала особая государственная комиссия, которая определяла, кого из политзаключенных освободить. Собственно, так называемая министерская комиссия в институте имени Сербского по тому делу и была чем-то вроде выше упомянутой. Были представители прокуратуры, органов госбезопасности, еще там кто-то — в общем, человек тридцать. Меня дергали на этой комиссии сорок минут — это я зафиксировал точно.

Вот таким образом я и вышел на свободу 11 октября 1959 года — ровно через пять лет после ареста. Арестован я был в октября 1954 г.

Я, кажется, отклонился от главного, ибо моя задача — поднять занавес таинственности над тем, что называется юридически — психиатрические больницы МВД СССР (теперь) и что называлось- тюремные психиатрические больницы МВД СССР (ранее).

Однако слова из песни не выбросишь, и кое-что все же пригодится, когда говоришь в основном о вещах, которым названия нет — столько в происходившем со мной было бессмыслицы, мерзости, жестокости, гнусности, бесчеловечности, безнравственности.

В 1962 году меня арестовали вторично. Если первый арест 1954 года был сопряжен с довольно солидным политическим делом, то предлогом для нового ареста был мой литературный архив. Там было несколько опусов, неприемлемых с точки зрения официальной идеологии — только и всего. Инкриминировалось мне также участие в студенческих волнениях в Москве, но это было, как говорят у нас на Украине, «пришей кобыле хвост».

Следствие вел Комитет госбезопасности в Киеве (следователь Жиромский). После нескольких нудных допросов от следствия я отказался. Тогда меня направили на психиатрическую экспертизу павловской больницы, которая признала мою вменяемость (выразимся так) — меня это вполне устраивало, но, как я уже говорил выше, явно не устраивало Комитет. Итак — опять институт судебной психиатрии имени Сербского. Как и прежде, тогда четвертым отделением руководил Даниил Лунц, хитрая бестия — верный служака Лубянки. Мне кажется, что именно он непосредственно получал указания от Комитета на Лубянке и соответственно инструктировал подчиненных ему врачей. И тут вышел один казус, неувязка, о которой нельзя не вспомнить.

Врач, которая вела мое дело, откровенно заявила мне, что психических отклонений у меня не видит, и что будет это свое мнение отстаивать на комиссии. Этого было достаточно, чтобы ее немедленно отстранили, а вместо нее определили какого-то олуха, послушного инструкциям Лунца.

Вторично такой казус произошел в 1983 году на львовской экспертизе — там врача заменили за день до комиссии. Мотивы те же, а возможно, и сам эксперт не захотел принимать участие в такой грязной игре.

Шила, как говорят, в мешке не утаишь. Кое-что мне становилось известно благодаря откровенности самих медработников.

Коль речь зашла о таких вещах, стоит рассказать одну весьма интересную историю.

Анатолий Лупинос прилагал все усилия, чтобы найти какую-то лазейку и выяснить суть того переплета, в который он попал. Он отбыл двенадцать лет заключения и теперь загремел в спецбольницу. Было это в 1974 году (я как раз находился в то время в днепропетровской тюремной психушке МВД). С Лупиносом я имел довольно тесный контакт, и поэтому был в курсе его дел (хотя отделения разные). Лупиносу каким-то образом удалось сунуть нос в свое тюремно-врачебное дело. Там он натолкнулся на медзаключение профессора, курировавшего эту психушку. Заключение гласило: Лупинос психически вполне нормальный человек.

Лупинос снимает копию с этого заключения, уж не знаю как, отправляет это все вместе с заявлением в Верховный суд. Уважаемый читатель! Я неспроста вспоминаю об этом деле, ибо эта история говорит о многом. Логически рассуждая, Верховный суд должен бы заинтересоваться этим делом — что ни говори, юридический казус. Однако, и в том нет сомнения, органы госбезопасности не остались в стороне, не в их интересах был такой поворот дела, и Лупинос оказался в Алма-Ате (тамошней психушке).

Осенью 1976 года я встретился о ним в Харьковской пересылке, когда его этапировали в Казахстан, а меня — в Сычевку Смоленской области. Именно тогда Лупинос и рассказал мне о финале этой странной истории. Положение его было, скажем прямо, — ужасным. Двенадцать лет его молодость калечили в концлагерях, пятый год — в психушке, а впереди — неизвестность. За что? Последний раз — за выступление у памятника Шевченко в Киеве на студенческом митинге. Митинговали по поводу уничтожения архива Центральной Рады и старинных манускриптов в университетской библиотеке.

Иногда целесообразнее держать заключенных в сумасшедшем доме, чем в лагере, и история с Лупиносом яркое тому подтверждение. И опять-таки доказательство неоспоримое: только руководство четвертого отделения института судебной психиатрии имени Сербского в контакте о Лубянкой, эксперты рангом пониже действуют по собственному усмотрению. Отсюда и разногласие в заключениях.

После следствия я попал в Казанскую психушку. Кололи меня там беспощадно. Быть все время под нейролептиками — вещь страшная. Это состояние описать невозможно. Нет покоя ни днем, ни ночью. Человек перестает быть человеком. Становится просто особью, существом жалким, низведенным до животного состояния. Какого-либо чисто медицинского подхода к лечению здесь нет, назначение лекарств действует автоматически — месяц за месяцем, год за годом. Никому нет дела, что таким вот образом человека делают инвалидом, ибо никакой человеческий организм не в состоянии выдержать систематических атак действий нейролептиков.