Николай Майоров, учившийся на истфаке МГУ, пытался, впрочем, писать об истории в ином духе, хотел понять ее собственный смысл, без прямых (и зачастую навязчивых) ассоциаций с современностью («Гоголь», «Взгляд в древность», «Дед»):
(«Взгляд в древность», 1937)
Восемнадцатилетний поэт тоже смотрит на прошлое откуда-то из далекого будущего («там — мрак и гул»). Но его интересует не прямолинейная назидательность истории, а яркая красочность, кипение далеких и во многом непонятных страстей в их непохожести на день сегодняшний: «Менялось все: язык, эпоха, Колчан, кольчуга, и копье».
Поэтика исторического «спрямления», однако, сохраняет свою силу и для Майорова. В стихотворении «Отцам» (1938), в жестких и точных деталях воссоздавая картину жандармского обыска («Топили печь, и рядом с нею пристав Перину вспарывал литым штыком Был стол в далекий угол отодвинут Жандарм из печки выгребал золу»), Майоров присоединяется к привычной формуле-клятве своего поколения:
Современным историческим мифом становится для многих Испания. Светловская «Гренада» (1926), связавшая нашу гражданскую войну с борьбой за свободу «гренадской волости», кажется во второй половине тридцатых пророчеством. События в далекой Испании молодые поэты воспринимают как свое личное дело, как репетицию тех последних боев («К кругосветному небу Нас мучит любовь: Боев За коммуну Мы смолоду ищем» — Кульчицкий), которые должны окончательно утвердить и доказать превосходство советской революционной идеи. Не имея возможности непосредственно участвовать в испанских событиях (у Л. Шершера мотивировкой испанской темы оказывается сон, М. Троицкий описывает документальный фильм, В. Лобода отталкивается от пушкинских стихов о Гвадалквивире), они стремятся туда стихом, словом, представляя, естественно, не реальную историческую и политическую сложность событий, а ту же черно-белую графику, преобладавшую в стихах о нашей гражданской.
(А. Шогенцуков. «Роза Пиренеев», 1936)
(Л. Шершер «Сны», 1936)
Но, конечно, творчество любого поэта не сводится к ограниченному кругу четко выделяемых тем. При общем преобладающем публицистическом пафосе авторы настоящего сборника сочиняли стихи о том, о чем пишут стихи поэты всех времен и народов — о счастливой и несчастной любви, о детстве, о творчестве, о солнце, о дожде, весне и осени, тигре в зоопарке, плаче коня, винограде и бруснике. Они были сентиментальны и патетичны, ироничны и трагичны… «Мы были всякими, любыми…» (Коган).
Причем мощный социальный пафос, форсированные по преимуществу интонации сочетались в их творчестве с чистотой, целомудренностью интимной лирики. Стихи о любви Всеволода Багрицкого, Василия Кубанева, некоторых поэтов из республик романтически бесплотны. Героини — девушка, подруга, любимая — ожидают, хранят верность, должны помнить о лирическом герое в случае его героической гибели. Сложные коллизии любовной темы в классической русской лирике оптимистически «высветляются» в духе комсомольской поэзии двадцатых годов.
(В. Багрицкий. «Уходило солнце. От простора…», 1939)
(А. Лебедев. «Песня», 1940)
На этом фоне резко выделяются Николай Майоров и Елена Ширман. Они возвращают теме уже подзабытый драматизм, сложную, порой иррациональную диалектику чувства, открытую страстность.
В «Отелло», «Что значит любить», «Ревности» Майоров мерит свою любовь масштабом шекспировского мавра («Ей не понять Шекспира и меня!»):
(«Я был ее. Она еще всё помнит…», 1940)
На одном из обсуждений своих стихов в марте сорокового года Майоров, отводя упреки в натуралистичности и цинизме, говорил: «Какой же это цинизм? Я так любил. Есть озлобленность — да, есть: я груб и люблю злые стихи Я чувствую так, как чувствует здоровый человек, со всеми его инстинктами»[18].
Не менее напряженный, психологически насыщенный и обнаженный роман в стихах, но от лица героини, создает Елена Ширман — в «Первой ночи» («Эта страсть, рассекающая, как меч»), «Ненайденному адресату», «Приезд», «Я живу», «Последних стихах».