Выбрать главу

Кульчицкий почти одновременно сочиняет стихи о Маяковском и Хлебникове, находя в каждом близкое себе: в первом — революционный пафос, предчувствие и пророчество («Он так этой банде рявкнул: “Молчать!” — Что слышно стало: пуст город И вдруг, словно эхо, в дале-е-еких ночах Его поддержала “Аврора”»), во втором — гуманизм человека, жертвующего всем, и своим творчеством в том числе, ради «слезинки ребенка» («Но он, просвистанный, словно пулями роща, Белыми посаженный в сумасшедший дом, Сжигал Свои Марсианские Очи, Как сжег для ребенка свой лучший том»). В эпиграфах к поэме «Самое такое» мирно соседствуют тот же Хлебников, строка «Интернационала», Багрицкий, Пастернак, Турочкин (Н. Отрада) и Пушкин.

Сходное у П. Когана: стихи, совсем еще детские, продолжающие есенинскую «исповедь хулигана» («Вы умеете, коль надо, Двинуть с розмаху по роже? Вы умеете ли плакать? Вы читали ли Сережу?»); стихи, прямо обращенные к нему; стихи, воспроизводящие его образность и интонацию («Ну играй же, играй, мой хороший. Это так хорошо и тепло, Как луна по ночам за окошком. Как рябина в саду за стеклом»); а рядом — обращение к Гумилеву, с эпиграфом и цитатой из знаменитого «Жирафа» (лишь через много лет эпиграф вернулся на свое законное место); а в другом стихотворении — Денис Давыдов; и эпиграфы к поэме «Первая треть» из Пушкина, Пастернака. Маяковского.

Так что они, «молодые поэты нового течения» (определение Кульчицкого). были беспощадны и резки по отношению к современному им эпигонству и вторичности («много пунктов разногласий с теперешними серыми стихами в журналах» — замечает Кульчицкий в тридцать девятом году), но воспринимали русскую и советскую большую поэзию как свою духовную родину. Для поколения был характерен не разрушительный комплекс нигилистов, а пафос наследников.

Но наиболее важной для них была все-таки традиция «громкой» лирики [22]. Главным вектором оставался Маяковский. Затем — романтическая когорта двадцатых годов: Багрицкий, Тихонов, в меньшей степени Сельвинский, Асеев, Светлов. И другие поэты прочитывались Коганом, Кульчицким, Майоровым под романтическим углом зрения.

Картина мира, которую они начинают выстраивать (не забудем, что в середине тридцатых им всего-навсего от четырнадцати до восемнадцати) отличается исходной простотой и ясностью.

Произошла Великая Революция, повернувшая, подтолкнувшая тысячелетнее движение «клячи-истории». В гражданской войне поколение отцов защитило ее идеалы и затем начало строительство нового, совершенно нового общества. Они на гражданскую не успели. И их задача, их миссия, если они хотят быть достойными отцов, — защитить, утвердить эти идеалы собственной жизнью и словом, сделать их ориентиром для всего «прогрессивного человечества». А защищать их необходимо, потому что на пороге новые испытания, которые уготованы уже им, их поколению.

Тень грядущей войны сгущается над Европой с начала тридцатых. Поколение «не успевших» чувствует сейсмические толчки социальной почвы.

Ведь войну теперь начинают не трубы — сирена. И только потом — дипломат. Уже опять к границам сизым составы тайные идут, и коммунизм опять так близок — как в девятнадцатом году.

(М. Кульчицкий. «Самое такое», 1940–1941)

Эти предчувствия и определяют их версию бытия, окрашивают собой все, о чем бы они не писали.

Когда в шестидесятые годы начали появляться их ранее неизвестные стихи, поражало прежде всего это — спокойствие, трезвое знание своей судьбы и судьбы поколения, всего три процента которого вернулись с войны.

Мы, лобастые мальчики невиданной революции. В десять лет мечтатели, В четырнадцать — поэты и урки, В двадцать пять — внесенные в смертные реляции.

(П. Коган. «Письмо», 1940)

Пусть помнят те, которых мы не знаем: Нам страх и подлость были не к лицу. Мы пили жизнь до дна и умирали За эту жизнь, не кланяясь свинцу.

(Н. Майоров. «Пусть помнят те, которых мы не знаем…», 1941)

В незаконченной поэме Кульчицкого «Бессмертие» мироощущение поколения представляется, пожалуй, наиболее широко и развернуто, включает основные поэтические элементы и мотивы.

Далекий друг! Года и версты, И стены книг библиотек Нас разделяют. Шашкой Щорса Врубиться в твой далекий век Хочу. Чтоб, раскроивши череп Врагу последнему и через Него перешагнув, рубя, Стать первым другом для тебя. На двадцать лет я младше века, Но он увидит смерть мою, Захода горестные веки Смежив. И я о нем пою. И для тебя. Свищу пред боем, Ракет сигнальных видя свет, Военный в пиджаке поэт, Что мучим мог быть — лишь покоем… Военный год стучится в двери Моей страны. Он входит в дверь. Какие беды и потери Несет в зубах косматый зверь? Какие люди возметнутся Из поражений и побед? Второй любовью Революции Какой подымется поэт?..

Эти строки удивительно «свинчены» [23], каждая деталь нагружена смыслом и работает в составе целого. Шашка Щорса — память о гражданской. Сигнальная ракета — знак войны грядущей. И литературный пласт, сигнальные огоньки традиции: напоминание о Маяковском, который был «первой любовью революции», греза о преемнике, перефразирование Блока и Багрицкого (упоминание о покое и соловье в последних строчках). И — общий пафос: героическое утверждение идеи ценой собственной гибели. И апелляция к потомкам грядущего века, которым поэт мечтает быть другом и путеводной звездой (тоже «Маяковский» ход: «Мой стих трудом громаду лет прорвет…»).

вернуться

22

Спор о «громкой» и «тихой» лирике, как выясняется, возник не в шестидесятых. Второе определение встречается в письме М. Кульчицкого, относящемся к марту сорокового года: «Был мой семинар, где началась дискуссия после моего чтения 7 стихов и доклада Слуцкого о судьбах будущей поэзии. Тихие лирики ополчились. Но перевес пока на нашей стороне» (Там же. С. 191).

вернуться

23

Определение принадлежит самому Кульчицкому. «Мы тогда ценили в стихах строчку. Нам представлялось, что стихотворение надо свинчивать (Мишино словцо) из строчек», — вспоминал Борис Слуцкий (Слуцкий Б. О других и о себе // Вопросы литературы. 1989. № 10. С. 182).