Владимир Рогов, «мальчишка, рыцарь и аскет» отрицает этот первоначально не чуждый ему мир и уют (он — сын беспартийного «спеца», который «предпоследних донкихотов особый русский вариант») во имя высоких страстей и идей. Он собирается не пережить, а прожить свое время, полностью отдаваясь его страстям и велениям.
(последние строки — явная реминисценция из любимого Багрицкого: «мир, открытый настежь бешенству ветров»).
Этот разрыв, как и положено в романе, ведет к расставанию с любимой, сестрой друга Мариной Заречиной, принимающей его поступок за обыкновенную трусость: «Ничтожество. Приспособленец. Ты струсил папиной беды!»
Изначально ясная картина «страны Гайдара» в «Первой трети» усложняется. История врывается в личные судьбы, разводит в стороны не врагов, а в общем-то близких людей, несет не только радость освобождения, но боль и страдание: «О молодость моя простая, О чем ты плачешь на тахте?»
Принципиально важен в этом смысле у Когана еще один эпизод, относящийся к детству главного героя. Воспитательница, педолог тетя Надя, прививает малышам в детском саду классовое сознание, объявляет кукольную революцию: «Они — буржуи, мы — рабочие, а революции грядут. Возьмите все, ребята, палки, буржуи платят нам гроши; организованно, без свалки буржуазию сокрушим!»
Ребята входят во вкус («Сначала кукол били чинно и тех не били, кто упал, но пафос бойни беспричинной уже под сердце подступал»), и в детсадовской игре вдруг проявляются более широкие горизонты, картина приобретает жутко-символический смысл:
Мальчик бросает палку и получает от тети Нади прозвище «неважного октябренка, лживого эгоиста и буржуазного гуманиста».
Не менее важно продолжение этого эпизода. После рассказа о происшествии матери Володя слышит ее болтовню по телефону с подругой о том, что буржуи и угнетенные — это газетная чушь, что тетя Надя «толстая бабища, безвкуснейшая парвеню». И в нем вдруг просыпается «классовое сознание», а точнее — то же чувство справедливости, рыцарства, которое помешало бить кукол: «“Вы обе врете Вы — буржуи. Мне наплевать Я не спрошу. Вы клеветуньи Не дрожу и Совсем от радости дрожу”. Он врал. Да так, что сердце екнуло. Захлебываясь счастьем врал…»
Может быть, необязательная, но многое позволяющая понять аналогия. В записках Э. Капиева, тоже относящихся к тридцатым годам, есть такой эпизод «В вагоне. Двое крестьян между собой, не стесняясь ругают вовсю советскую власть. Она и такая, она и сякая, и житья нет. Сидящий напротив, интеллигентного вида, с черной бородкой толстяк, начинает им поддакивать и ехидно вставлять от себя — мол, действительно, житья нет. Вдруг крестьяне настораживаются.
— Ишь ты! Стало быть, тебе не нравится наша власть! Ах ты буржуй! А что ж тебе, царя, что ль, поставить? Видали?
— Позвольте, да вы ж сами только что…
— Не твое дело! Мы промеж себя ругаем свою власть. Ваше дело — сторона» [38].
Тип психологического реагирования у Когана сходен. Он ощущает опасность перерождения «маленькой революции» в «преуменьшенный погром», но не принимает высокомерную критику идеи со стороны. При всех издержках это его идея, отказ от которой невозможен, невообразим.
В утверждении этой высокой революционной идеи, идеи светлого будущего, идеи коммунизма есть один важный — вечный — вопрос: о цене, которую человек (поэт, лирический герой) готов заплатить за нее.
Любимый мальчиками сороковых Багрицкий в большом стихотворении «ТВС» (1929), воображаемом разговоре с «железный Феликсом», услышал от него такое исповедание веры:
На съезде писателей А. Сурков цитировал эти стихи как «замечательную образную формулу мужественного гуманизма» и развивал ее дальше: «У нас по праву входят в широкий поэтический обиход понятия любовь, радость, гордость, составляющие содержание гуманизма. Но некоторые молодые (да и не молодые иногда) поэты как-то сторонкой обходят четвертую сторону гуманизма, выраженную в суровом и прекрасном понятии ненависть» (продолжительные аплодисменты) [39].
«Ненависть» как сторона гуманизма — таков идеологический и поэтический «новояз» тридцатых годов [40]. Имеют ли к нему отношение молодые поэты?
Багрицкий-младший, Всеволод (он переживает личную трагедию, арест матери), в 1938 году пишет «Госта», стихотворение-диалог, где идея сметенного лирического героя корректируется проницательным собеседником.
39
Сурков А. Выступление на Первом съезде писателей // Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стеногр. отчет М., 1934. С. 514.
40
О созревании этой идеи в поэзии двадцатых годов см.: Якобсон А. О романтической идеологии // Новый мир. 1989. № 4. С. 231–241. Автор показывает, как у Багрицкого, Светлова, Тихонова, М. Голодного, при всей их честности и индивидуальной искренности, созревал «культ чекизма», «революционного насилия», приводивший к «отчуждению совести» и «отчуждению идей», превращаемых в собственную противоположность. Комментируя статью Якобсона, И. Роднянская утверждает, что слово «нож» «входит в лексикон русской поэзии» уже у Блока, Есенина, Маяковского: «Идеологическая романтизация насилия, очевидная в одном из срезов поэзии 20-х годов, — только “вершки”. “Корешки” нужно искать в предшествующем десятилетии (или десятилетиях) — в эпохе “крушения гуманизма”, сотрясения тысячелетних ценностей и идеалов» (Там же. С. 243). Не будем вдаваться в поиски генезиса — «корешки» идеи лежат еще глубже; важен сам факт существования этой тенденции в поэзии двадцатых-тридцатых годов и одобрительного, если не восторженного отношения к ней.