13
Еще о честности. Ты помнишь,
Плечом обшарпанным вперед
Огромный дом вплывал в огромный
Дождя и чувств круговорот.
И он навеки незапятнан,
Тот вечер. Дождик моросил
На Александровской. На пятом
Я на руках тебя носил.
Ты мне сказала, что не любишь.
И плакала. Затем, что так
Любить хотелося, что губы
Свела сухая маета.
Мы целовались. Но затем ли,
Что наша честность не могла,
Я открывал тебя, как земли,
Как полушарья Магеллан.
Я целовал твои ресницы,
Ладони, волосы, глаза,
Мне посегодня часто снится
Солоноватая слеза.
Но нет, не губы. Нам в наследство,
Как детства запахи и сны, —
Что наша честность вне последствий
И наши помыслы ясны.
14
Он должен ей сказать, что очень…
Что он не знает, что сказать.
Что можно сердце приурочить
К грозе. И вот потом гроза.
И ты ни слова не умеешь
И ходишь не в своем уме,
И все эпитеты из Мея,
А большее нельзя уметь…
Он должен ей сказать всю эту
Огромную, как мир, муру,
От часа сотворенья света
Бытующую на миру.
Не замуруй ее. Оплошность
В другую вырастет беду.
Она придет к тебе как пошлость,
Когда отвергнешь высоту.
Он должен ей сказать, что любит,
Что будет всё, что «будем жить».
Что будет всё. От первой грубой
До дальней ласковой межи.
И в медленные водопады
Стекут секунды. Тут провал.
Тут что-то передумать надо.
Здесь детской честности права.
Здесь брат. Ну да, Олег. И, зная,
Что жизнь не ребус и кроссворд,
Он, путая и запинаясь,
Рассказывает ей про спор.
Про суть. Про завязь. Про причины.
Про следствия и про итог.
Сам понимая, что мужчина
Здесь должен говорить не то.
Но верит, что поймет, что счас он
Окончит. Скажет про любовь.
Что это нужно. Это частность,
И он тревогою любой,
Любою нежностью отдышит
Ладони милые. Ну да!
И все-таки он ясно слышит,
Как начинается беда.
Она пуховым полушалком
Махнет, чтоб спрятать дрожь рукой:
«Какой ты трус! Какой ты жалкий!
И я такого! Боже мой!..»
И с яростью, и с сожаленьем
Отходы руша и ходы:
«Ничтожество. Приспособленец.
Ты струсил папиной беды!»
И хлопнет дверью. И растает
В чужой морозной темноте.
15
О молодость моя простая,
О чем ты плачешь на тахте?
ГЛАВА III
1
Зимой двадцать второго года
От Брянского на Подвески
Трясет по всем Тверским-Ямским
На санках вымершей породы,
На архаичных до пародий,
Семейство Роговых. А снег
Слепит и кружит. И Володе
Криницы снятся в полусне,
И тополей пирамидальных
Готический собор в дыму
За этой далью дальней-дальней
Приснится в юности ему.
2
Что вклинивалось самым главным
В прощальной суеты поток,
Едва ль Надежда Николавна
Сама припомнила потом.
Но опостылели подруги,
И комнаты, и весь мирок,
И все мороки всей округи
До обморока. До морок.
И что ни говори, за двадцать.
Ну, скажем, двадцать пять. Хотя
И муж и сын, но разобраться —
Живешь при маме, как дитя.
Поэтому, когда Сережа
Сказал, что едем, что Москва,
Была тоска, конечно; всё же
Была не главною тоска.
3
Сергей Владимирович Рогов,
Что я могу о вас сказать?
Столетье кружится дорога,
Блюстителей вводя в азарт.
Вы где-то за «Зеленой лампой»,
За первой чашей круговой,
За декабристами — «Сатрапы!
Еще посмотрим, кто кого!»
За петрашевцами, Фурье ли,
Иль просто нежность затая:
«Ну где нам думать о карьере,
Россия, родина моя!»
Вы где-то за попыткой робкой
Идти в народ. Вы арестант.
Крамольник в каменной коробке,
В навеки проклятых «Крестах».
И где-то там, за далью дальней,
Где вправду быть вы не могли,
По всей Владимирке кандальной
Начала ваши залегли.
Да лютой стужею сибирской
Снегами замело следы,
И мальчик в городе Симбирске
Над книгой за полночь сидит.
Лет на сто залегла дорога,
Блюстителей вводя в азарт.
Сергей Владимирович Рогов,
Что я могу о вас сказать?
Как едет мальчик худощавый,
Пальтишко на билет продав,
Учиться в Питер. Пахнет щами
И шпиками по городам.
Решетчатые тени сыска
В гороховом пальто, одна
Над всей империей Российской
Столыпинская тишина.
А за московскою, за старой
По переулкам ни души.
До полночи гремят гитары,
Гектограф за полночь шуршит.
И пробивалася сквозь плесень,
И расходилась по кругам
Гектографированной прессы
Конспиративная пурга.