Под огнем, в метель, на холодине
Заметались немцы по равнине,
Побросали теплые берлоги.
Лишь в Заречье, справа у дороги,
Напрягая тающие силы,
Огрызались правнуки Аттилы.
Броневые чудища рычали,
Венгры лошадей переседлали,
«Сдайся, рус!» — фельдфебели орали.
С голоду свирепые солдаты
На весу держали автоматы,
Не желали пятиться по-рачьи
И беды не ждали.
Вдруг навстречу
Эскадроны хлынули казачьи,
Завязали яростную сечу,
С лету смяли всадников и пеших,
Лезущих в непрошеные гости.
Бронебойщик, в битвах преуспевший,
Перебил ползучих танков кости,
И казалось — воздух закипевший
Плавил сталь, ревущую от злости.
Апрель 1944
Лес раскололся тяжело,
Седой и хмурый.
Под каждым деревом жерло
Дышало бурей…
Стволам и людям горячо,
Но мы в азарте.
Кричим наводчикам:
«Еще,
Еще ударьте!..»
Дрожит оглохшая земля.
Какая сила
Ручьи, и рощи, и поля
Перемесила!
И вот к победе прямиком
За ротой рота
То по-пластунски,
то бегом
Пошла пехота.
13 сентября 1944
315. «Не плачь, Днипро, тебя мы не забыли…»
Не плачь, Днипро, тебя мы не забыли
И, отступая, видели во сне
Хмельницкого на вздыбленном коне, —
Он звал к победе, встав из древней были.
И вот сбылось неслыханное счастье.
Встречай нас, Киев!
Шляхом боевым
К Днепру пришли разгневанные части,
Чтоб окреститься именем твоим.
1944
Не в силах радость вымерить и взвесить,
Как будто город вызволен уже,
Я в адрес:
«Киев, Павловская, десять» —
Строчу посланье в тесном блиндаже.
Письмо увидит ночи штормовые,
Когда к Подолу катятся грома,
Когда еще отряды штурмовые
Прочесывают скверы и дома…
По мостовым, шуршащим листопадом,
Придет освобожденье. Скоро. Верь…
Впервые за два года не прикладом,
Без окрика,
негромко стукнут в дверь.
Мой хворый дед поднимется с кровати.
Войдет веселый первый почтальон.
От рядового с берега Ловати
Привет вручит заждавшемуся он.
Старик откроет окна.
В шумном мире
Осенний день, похожий на весну.
И солнце поселится в той квартире,
Где я родился в прошлую войну.
1944
Во вражьем стане цели он разведал,
Мечтал о встрече с милой над письмом,
Читал статью про скорую победу,
И вдруг —
разрыв,
и он упал ничком.
Мы с друга окровавленного сняли
Осколком просверленный партбилет,
Бумажник,
серебристые медали.
А лейтенанту было
двадцать лет…
Берет перо,
согбен и озабочен,
Бумажный демон, писарь полковой.
О самом страшном пишет покороче
Привычною, недрогнувшей рукой.
Беду в письмо выплескивая разом,
Он говорит:
«Ведь надо понимать,
Что никакой прочувствованной фразой
Нельзя утешить плачущую мать».
Она в слезах свое утопит горе,
Покуда мы,
крещенные огнем,
Врага утопим в пенящемся море,
На виселицу Гитлера сведем.
И женщина инстинктом материнским
Отыщет сына дальние следы
В Курляндии,
под елью исполинской,
На скате безымянной высоты.
Седая мать увидит изумленно
На зелени могилы дорогой
Венок лугов,
как яркая корона,
Возложенный неведомой рукой.
Блеснут в глаза цветы,
еще живые,
От латышей — сынку — сибиряку…
И гордость вспыхнет в сердце
и впервые
Перехлестнет горячую тоску.
1944
Николай Петрович Майоров родился в 1919 году в семье ивановского рабочего. Еще в десятилетке начал писать стихи, которые читал на школьных вечерах, публиковал в стенной газете. Окончив в Иванове школу, переехал в Москву и поступил на исторический факультет МГУ, а с 1939 года стал кроме того посещать поэтический семинар в Литературном институте им. Горького. Писал много, но печатался редко, да и то, как правило, в университетской многотиражке.
Руководитель поэтического семинара П. Г. Антокольский писал о Майорове: «Николаю Майорову не приходилось искать себя и свою тему. Его поэтический мир с самого начала был резко очерчен, и в самоограничении он чувствовал свою силу. Его лирика, повествующая об искренней мужской любви, органична в этом поэтическом мире».
Д. Данин, вспоминая о Н. Майорове, друге студенческих лет, говорит: «Он знал, что он поэт. И, готовясь стать историком, прежде всего утверждал себя как поэт. У него было на это право.
Незаметный, он не был тих и безответен. Он и мнения свои защищал, как читал стихи: потрясая перед грудью кулаком, чуть вывернутым тыльной стороной к противнику, точно рука несла перчатку боксера. Он легко возбуждался, весь розовея. Он не щадил чужого самолюбия и в оценках поэзии был резко определенен. Он не любил в стихах многоречивой словесности, но обожал земную вещность образа. Он не признавал стихов без летящей поэтической мысли, но был уверен, что именно для надежного полета ей нужны тяжелые крылья и сильная грудь. Так он и сам старался писать свои стихи — земные, прочные, годные для дальних перелетов».