Дада является необходимым моментом в развитии любого авангардного движения. Интернациональный успех дадаизма – тому свидетельство. Однако я не случайно употребляю здесь слово «момент», а не «течение». Протеистический гений дада проявляется и в тех странах, где не возникло объединений, которые возводили бы свою генеалогию к цюрихской группе. В этом, расширенном, смысле дадаизм представляет собой реакцию на модернистский пуризм, на замыкание искусства в сфере медиальной рефлексии, ограниченной, к тому же, традиционными средствами выражения. Поэтому дадаизм, открывающий границы художественного медиума, чтобы впустить нечто внешнее или же чтобы выплеснуть содержимое искусства вовне, оказывается катализатором дальнейшего развития модернизма и, в частности, подготавливает почву для жизнестроительной программы.
В дадаистских манифестах настойчиво проводится идея открытости художника к внешней реальности и его готовности принять всякую случайность как позитивный фактор креативного процесса. Неразличение преднамеренного и случайного, эстетически релевантного и нерелевантного составляет главную характеристику дадаистских методов. Дадаисты – в этом заключается их принципиальное новшество по сравнению с классическим авангардом – отказываются от «изобретения» новых форм ради работы с уже имеющимися в наличии, анонимными формами культуры, рассматривая их как ингредиенты для построения своеобразного дадаистского Gesamtkunstwerk, представляющего собой монтаж самого разного по своему происхождению материала. Искусство как актуализация потенциального уступает место искусству как рекомбинированию и манипуляции.
Дадаизм часто описывают как реакцию на первую мировую войну. Но в более широком смысле дадаизм является реакцией на капитализм – на индустриализацию экономики, на концентрацию масс населения, на товарный фетишизм и, не в последнюю очередь, на развитие масс-медиа. Дадаизм лишь доводит до логического конца катастрофические последствия этих процессов и одновременно испытывает эйфорию от соприкосновения с хаосом. Художник-дадаист создает произведение из культурного мусора, утилизирует отходы индустриальной цивилизации. Но в его интересе к отходам присутствует не только критический, но и магический компонент, впоследствии взятый на вооружение сюрреалистами. Дадаисты отнюдь не пытаются вытеснить за пределы поля зрения разрушительные и негативные силы, атакующие человека со всех сторон – напротив, они идентифицирует себя с этими силами, приобретая тем самым иммунитет к их действию. «Бог умер. Мир рухнул. Я динамит. Всемирная история раскалывается на две части. Время до меня. И время после меня», – твердит Гуго Балль, словно пытаясь заклясть и оседлать «абстрактных демонов», поглотивших индивидуальность и лишивших вещи названий68.
Это глубоко архаическая фигура: погружение в состояние хаоса является необходимой мерой, предотвращающей старение и гибель космоса. Во многих космологических системах (например, индуистской) сотворение и уничтожение сущего – функции одного и того же божества или обожествляемой стихии (как у Гераклита). Так что дадаистский жест амбивалентен: его антиутопизм по-своему утопичен. Подобно тому, как большевики приветствовали поражение России в первой мировой войне как шаг в сторону пролетарской революции, так и дадаисты инсценируют в своих коллажах катастрофический распад дифференций, одновременно выявляя в этом распаде то, что может уцелеть и стать новым нередуцируемым фундаментом. Процесс дезинтеграции реальности, тематизируемый в дадаистских коллажах, одновременно ведет к зарождению нового, собственно дадаистского контекста; тотальное отрицание автоматически переходит в тотальное утверждение. Об этом свидетельствует самоназвание движения: удвоенное «да», среди прочего, символизирует отказ от выбора и принятие всех возможности сразу. «Противоположные действия можно производить одновременно, на одном дыхании», – говорит один из создателей цюрихской группы, поэт Тристан Тцара69.
Метод коллажа, взятый на вооружение дадаистами, становится аллегорией поражения человека, пытающегося сохранить невозмутимость посреди распада традиционных связей и торжества машинизированной и дегуманизированной реальности. Потому-то дадаисты – по крайней мере из берлинской группы, имевшей ряд точек соприкосновения с советским авангардом, – часто иронически придают своим работам квазикартинную, «антропоцентрическую» структуру, в центре которой оказывается субъект, не способный, однако, отрегулировать связи и отношения в мире, еще недавно казавшемся таким знакомым и уютным, теперь же раскалывающемся на части. Дадаизм показывает нечеловеческое в самом человеке, бесконтрольное в пространстве контроля, минирует конвенциональное поле изнутри. На смену буржуазному субъекту с его абсурдной деловитостью и нежеланием замечать разложение привычного ему мира, должен явиться новый, дадаистский субъект. Он отличается гибкостью и толерантностью, он умело лавирует посреди центробежных сил и в конечном счете обретает способность управлять ими. Дадаистские манифесты пронизаны духом оптимизма и предприимчивости, столь не похожим на раннемодернистскую меланхолию и отказ от активности. «Говорить “да” – значит говорить “нет”: непревзойденный фокус бытия будоражит нервы истинного дадаиста – вот он лежит, вот он мчится, вот он едет на велосипеде; Полупантагрюэль, Полуфранциск – и смеется и хохочет», – пишет Рихард Гюльзенбек70.