Выбрать главу

«Оно так правильней будет, — обрадовался Николай. — Сразу надо было. А вообще разбаловался я. На одну посмотришь, а всех жалко».

Хутор был все так же темен, и все так же серой полоской мерцало от звезд по горизонту. А впереди, на дороге из станицы, медленно передвигался во тьме огонек. Кто-то курил.

В эту теплую и темную ночь в хутор шел Василий Козырев. Вышел он из станицы с первыми сумерками. Торопиться ему не хотелось, хотя до хутора было не так уж мало. Дорога жалась к подножью холмов, то припадала, то лезла вверх, и с возвышений, как ни было темно и далеко, различались на левой стороне скупые очертания дубов на горе, и за ними, где обычно висела ранняя луна, скрывался на поляне хутор, в котором Василий жил два года назад всего одну зиму.

Он работал в клубе киномехаником, ездил по этой дороге в станицу за пленками, в дожди же ходил пешком, проклиная погоду, местное начальство и все на свете. Плохо ли, хорошо, но в этих местах была у него какая-то жизнь, и совсем не лишне было повидаться с людьми, передохнуть после городской суеты: ведь была осень, а осенью там все рыжело, осыпалось, становилось прохладней, свежей даже днем, а уж о вечерах и говорить нечего — вечера переворачивали душу…

В станице Василий пробыл два дня. До обеда устраивал свои командировочные дела на почте, болтал с телефонисткой, а потом шел в столовую и был свободен до вечера. Все было ему знакомо в этой станице. Так же свозили на телегах арбузы, повсюду катили велосипеды, в киоске выгорали и пылились нераспроданные журналы, в магазинах было пусто, и продавщицы закрывали и открывали, когда им вздумается. Он побрился в парикмахерской все с тем же щербатым порогом и железной скобкой для ног, с тем же мастером в углу, брившим тупой бритвой и неприятно касавшимся лица потными пальцами. В буфете около хозяйственного магазина перемывала посуду та же миловидная черноглазая женщина и, отпуская пиво и воду, поглядывала на дорогу, где ругались два пьяных станичника. Все те же белые-белые хатки с садами, сумеречно-голубая дымка далеких горных холмов, пыль, сорные от листьев дворы, и сразу же за последним огородом — ровная тишина и ветерок в поле.

Командировочное ему заверили с запасом на один день. Он вышел к вечеру за станицу, увидал пыль за последней машиной на хутор, подумал-подумал и решился идти на хутор пешком.

Стемнялось очень быстро. На половине пути круто на запад поворачивала тропа к ферме, белела и обрывалась на высоком горизонте. Василий бросил папиросу.

— Э-э, подожди, — послышалось ему с поля, слева, с той дорожки, которая бежала наискосок к хутору, поднималась вверх между дубами и через кусты выбиралась в переулок. Этим путем было ближе, но в такой темноте легко сбиться, попасть в заросли, исцарапаться. Василий стоял и все еще не видел кричавшего. Наконец из темноты возник высокий парень, подошел, близко подсунул лицо, угадывая, кто это. Запахло водкой.

— Что-то незнакомый, — сказал парень. — Напугал, наверно? Извини. Ты к нам идешь? Извини меня, конечно, но ты не дашь закурить? Кончилось. От бабы иду. Извини, конечно.

— Ничего, бывает. — Василий достал пачку, вытряхнул папиросу и дал спички. При свете он увидел сытое лицо и хмельные навыкате глаза.

— Тебя как зовут?

— Василий.

— Николай! — Он сам нащупал руку Василия и крепко дернул в пожатии. — Ты на меня не обижаешься? Если обиделся, скажи. Я тебя задерживаю, ты, наверно, по бабам отправился?

— Да нет.

— Брось скрывать! — Парень запросто стукнул его по плечу. — От кого скрываешь, я, думаешь, не такой? Все мы такие. Пошли со мной? На ферму к дояркам, а?

Он показал рукой наверх, где белела и обрывалась на горизонте тропа. Горизонт был близок и высок, чисто сверкали звезды у самой кромки, и Василий припомнил широкий травяной склон, телеги, выгон возле леса, возле дома, где бродят в полночь лошади, и девчат-доярок, которые уже спят или громко смеются в постели.

— Знаешь, какие доярки! — снова заговорил парень. — У-ух, ты меня извини! Извини подвинься. Нет, в натуре! Молоденькие, горячие, им так и хочется, чтоб пощипали. Ну? Никто и знать не будет.

— Пойду я.

— Сиди! Ты меня извини, конечно. Я выпил. А то бы пошли, правда, а? Побазарили. Я люблю базарить. У меня в армии любимая песня была: «Люблю, друзья, три слова я: „отбой“, „кино“, „столовая“. Люблю я в увольнение ходить. И где-нибудь украдкою, с притиркою, с оглядкою грамм двести или триста заложить». Нравится? А девок любишь? Я вижу, ты скромнючий парень. Книжек, наверно, много читал. Я за всю жизнь две книжки прочел: «Родную речь» и рассказы Мопассана. И ничего, живу. Даже выпиваю. И вспомнить есть что. А что вспомнит тот, кто ничего не видел в молодости, кроме книг? Абсолютно ничего! Ноль! Так что я советую тебе не теряться. Ты надолго?

Бывают же люди, которые думают, что ты дурнее их. Начинают учить тебя жизни. Василий ушел бы, да не хотелось подниматься: было тепло и темно, и он подумал, что ему уже немало лет (двадцать пять), а никого у него нет, и вот так, чтобы ехать куда или идти и знать, что тебя где-то ждут, — этого тоже нет, всегда один, всегда был вял и равнодушен к девчатам, к вечеринкам и танцам, надеялся на какое-то позднее время, когда ему найдется простая, хорошая девушка, созданная исключительно для него.

— Так идем? — предложил опять парень. — Я тебя познакомлю, правда, там есть такие… строят из себя, — он обозвал их плохим словом, — но я знаю из личного опыта: когда раскусишь девчонку, она в душе еще нахальнее мужчины. Точно ведь?

— Не знаю.

— Только она умеет сдерживать себя. Вот заметь: бабы, допустим, живут между собой, как кошки с собакой, готовы друг дружке глаза повыцарапать, а спросишь у нее: «Люсь, ну как с Веркой, можно?» — «Хорошая девочка, честная». Какая бы ни была — все равно честная. Потому что они скрытные. И моя баба — я ее бросил! — думаешь, не такая? Да к ней завтра приди кто-нибудь, хоть ты, например, и она даст обжиматься. Я изучил их психологию. Мне двадцать четвертый год, и заметь: чем лучше к ней относишься, тем с ней чежельше. Ну что далеко ходить: я про себя могу. Я некрасивый, сам видишь. Не безобразный, но и не красивый. Средний! Но-о у меня были девчонки. Я в армии с одной гулял, так я такую политику повел: она никак не поймет — люблю я ее или нет. Э, в том-то все и дело! А если ее на руках носить: мурочка, конфеточка, — она тебе на шею сядет. Или с другим пойдет. Я вот свою бросил, она попсихует и сама прибежит. А я теперь могу водку пить, баб водить — все простит. Понял? Дай закурить.

— Мне пора идти.

— Ты идешь со мной?

— Нет, мне в хутор.

— Накормит, напоит, еще, может, и пол-литру поставит. А? Ты на меня не обиделся? Честно?

— Иди, иди…

— Ну, тогда дай мне на дорожку парочку. Не обижайся. Запоминай мои слова, еще поблагодаришь и пол-литру поставишь, если встренемся. Тебя как зовут?

— Ладно, слушай, отстань. Надо меру знать, — сказал Василий, еле сдерживаясь.

В конце пути, где приходилось сворачивать влево и идти через лощину на гору, начинался другой хутор, всегда темный и рано засыпающий. Василий вспомнил, перебираясь по шаткому мостику над сухим руслом, как часто он спускался сюда за молоком, подолгу стоял перед закатом напротив низенького побеленного клуба и шел к себе.

Хозяйка, у которой он тогда снимал комнату, уже легла спать. Он постучался, она ему обрадовалась. Сели, поужинали, расспросили друг про друга и заснули уже в третьем часу ночи. Она снова ушла рано, просила Василия закрыть дверь и занести ключ, когда будет идти мимо.

До обеда он плутал по лесу. В лесу поспевал кизил, среди опавших листьев валялись жердели, сухо шуршало под ногами. С высоты широко открывалась в просветах лощина, похожая на неглубокое ровное дно реки. По дороге, на которой он вчера разговаривал с парнем, изредка пробегали в станицу машины.