— Держу! Не разевайся, крикун!
Гвозди, наверное, из проволоки, они гнутся под молотком и не лезут в сучковатое дерево. Крикун, стоя на коленях, кое-как приколачивает доску и, отложив молоток, озабоченно осматривает свою работу.
— Ну вот! А ширины такой хватит? — спокойнее спрашивает он и исподлобья бросает примирительный взгляд на своего напарника.
— Померить бы надо, — говорит напарник, белобрысый и синеглазый, в шапке с растопыренными наушниками, с которых свисают тесемки завязок. Однако идти в избу, где лежит убитый, никому из них, видно, не хочется, и крикун машет рукой. Поднявшись на ноги, он скидывает с себя телогрейку и неловко примащивается в мелком, без одной стенки гробу.
— Ну-ка гляди. Хорош?
— Хорош. Будто широковат даже.
— А ты пометь. Зачем лишнее?
Светлоглазый деловито отмечает на торце место для боковых досок, а я уже не могу тут оставаться. Мне все время хочется куда-то идти. Конечно, надо добираться в санбат, но машины будут еще не скоро: только что отправили тяжелых, а легко раненным, видно, придется подождать до обеда.
Не находя чем занять себя и желая как-нибудь скоротать время, я медленно бреду по деревенской улице к школе, где роют могилу. Мне одиноко и горестно, очень болит рука. После бессонной ночи временами познабливает, и в глазах неотвязно мельтешат обрывки вчерашних событий, звучат голоса людей, которых уже нет и никогда больше не будет.
Да, вчера все было иначе…
2
Под вечер взвод автоматчиков занял хутор.
Занял легко, с ходу, почти без боя: несколько немцев, кажется, ни разу не выстрелив, убежали по санной дороге в село, и мы, постреляв по ним больше для острастки, чем с надеждой попасть (было далеко), разошлись в цепь и легли на снегу за изгородью в пятидесяти шагах от хаты с сараями.
Мы не стали наступать дальше, потому что и без того здорово вырвались из боевых порядков полка, бой — слышно было — шел сзади, справа и слева. Тяжелые немецкие мины, с тугим воем проносясь над головами, перепахивали там снег с землей, иногда слышалось ослабленное расстоянием, какое-то неуверенное «ура», но пулеметно-ружейная трескотня заглушала его, и крики совсем пропадали. Не надо было обладать большим опытом, чтобы понять, какой ценой доставались полку высоты. Нам же тут, под носом у немцев, как это ни странно, было спокойно.
Я лежал на снегу с внутренней стороны изгороди за опрокинутым кузовом пароконной немецкой повозки и, возбужденный еще не остывшей радостью сравнительно легкого успеха, чувствовал себя почти счастливым. Выглядывая из-за засыпанного снегом ящика и вслушиваясь в грохот недалекого боя, я старался заметить в нем хоть какой-нибудь признак того, что немцы отходят, но ничего заметить не мог. Тогда появилось предположение, что, может, так еще и лучше — держаться тут на этом мыску, в общем, было нетрудно, и в то же время это был мысок, глубоко вдававшийся в оборону противника, что уже само по себе свидетельствовало об исключительности нашей позиции. Шло время, у нас было спокойно, и честолюбивые видения все настойчивее стали занимать мое воображение. Я представлял себе, как на НП всегда злой, раздраженный боем командир полка говорит начальнику штаба: «Молодец этот автоматчик, вишь, вклинился куда!» Или, может, даже покрикивает в трубку на нашего соседа комбата-три: «Что там топчешься! Вон автоматчики хутор взяли. На них равняйся!» Впрочем, я был бы доволен, если бы он даже не сказал, а хотя бы подумал про меня что-нибудь вроде: «Молодец младшой! Не из трусливого десятка!»
Храбрый я или трус — это мне еще и самому было неведомо. За крайне непродолжительный срок фронтовой службы проверить себя на это еще не представилось случая. Всего два дня назад каждый визг мины над головой заставлял меня сжиматься, вдавливаться всем телом в снег; правда, потом я убедился, что мины все-таки идут мимо, и как-то незаметно для себя стал привыкать. Да и стеснялся своего помкомвзвода, сержанта Хозяинова, широколицего, неторопливого человека, который всякий раз, когда я, тщательно подавляя страх, все-таки вздрагивал, будто невзначай бросал:
— Ничего! Мимо…
Я и сам знал, что мимо, и, чтобы загладить неловкость, запоздало, без надобности высовывался из придорожной канавы, в которой мы лежали с утра в ожидании атаки. Но что я мог сделать, если мое тело само, независимо от воли, так бесстыже-предательски реагировало на каждый ожидаемый и все-таки совершенно внезапный разрыв. Даже не глядя в мою сторону, все это замечал всевидящий сержант Хозяинов.
— Ничего, лишь бы до ночи…
Он и теперь, кажется, угадывал мои мысли и, посасывая из рукава махорочную самокрутку, тоже прислушивался к громыханию боя сзади. На сержанте был новый, комсоставский полушубок с вырванным куском овчины на левой лопатке, валенки на ногах, рукавиц он, сдается, не носил, согревая руки цигаркой. Похоже, ему было тепло. Я же в своей «на рыбьем меху» шинельке уже начал стыть на снегу и, обернувшись, приглядывался к постройкам — вросшей в снег хате и покосившимся сараюшкам со снежными шапками на стрехах. Жителей там вроде не было — хутор выглядел давно покинутым, но там все же, казалось, теплее, чем здесь, на ветру. Хозяинов сразу среагировал на это мое любопытство, выглянул из-за кузова и, завидя бойца, что был ближе других в цепи, негромко окликнул:
— Маханьков! Слышь, посмотри-ка там…
Как ни странно, Маханьков все понял, с готовностью исправного солдата быстро развернулся и, усердно разгребая локтями снег и виляя задом, пополз через двор к крыльцу.
— Ночью обогреемся. Не может быть, — будто желая утешить меня да, наверное, и себя тоже, сказал Хозяинов и смачно засосал цигарку.
Да, ночь нам была нужна, я чувствовал это, ночью мы могли тут просидеть, а утром… Впрочем, мои помыслы не шли дальше ночи, утро было необыкновенно далеким и совершенно неопределенным — мало ли что может случиться утром.
Тем временем постепенно темнело, меркло низкое, серое, как вата из телогрейки, небо. За снежным полем вдали едва угадывались крыши домов, дым от пожара в той стороне совсем слился с мраком и не различался в небе. Только столбы у дороги на фоне снежной серости еще просматривались в сумерках почти до села. Мины над хутором, кажется, стали визжать чуть пореже. Судя по затихающей стрельбе сзади, можно было заключить, что бой к ночи кончался, так и не принеся нужного успеха полку. Пожалуй, действительно нам предстояло коротать ночь в полуокружении.
Но мне почему-то не было особенно боязно. Хотя мы и оказались в полукольце, зато ушли подальше от начальства, которое за три дня наступления прямо-таки загоняло мой взвод автоматчиков. Даже Хозяинов стал роптать. В общем, пока получалось по пословице: нет худа без добра.
Мы еще полежали некоторое время. Мороз к ночи стал заметно усиливаться. Бойцы, не дожидаясь команды, начали орудовать лопатками — рыли в снегу ячейки для укрытия, а больше, чтобы согреться. Думая о разном, я все ждал Маханькова, который должен приползти и что-то сообщить, как вдруг из хаты донесся его голос:
— Товарищ сержант!.. Товарищ сержант Хозяинов!
Голос был не совсем обычный — вроде встревоженный и обрадованный одновременно, мы враз обернулись и увидели высунувшееся из дверей улыбающееся лицо бойца.
— Идите сюда!
— Что такое?..
Хозяинов помедлил, бросил угрюмый взгляд в поле. Но Маханьков многозначительно ждал, и сержант, подхватив свой автомат, быстренько побежал, пригнувшись, сначала под изгородью, а потом вдоль стены дома и исчез в темном проеме дверей.
Опять потянулось время.
Впрочем, на этот раз они пропадали недолго, и в дверях опять показалось загадочно-оживленное лицо Маханькова.
— Товарищ младший лейтенант, помкомвзвода зовет.
Секунду я боролся с сознанием того, что не надо уползать отсюда, хотя и было тихо, но все-таки негоже оставлять взвод без присмотра. Но опять же, если звал Хозяинов, значит, причина была вполне уважительная.
Извозившись в снегу, я дополз до порога и вскочил в сени, из которых настежь раскрытая дверь вела в горницу. Хата имела нежилой вид — пол был застлан лежалой соломой, у порога валялось несколько зеленых ящиков из-под боеприпасов. Ни стола, ни кровати здесь не было, видно, на хуторе давно хозяйничали немцы. Посредине залы на коленях стоял Хозяинов, который, наклоняя к окну термос, старался что-то разглядеть в нем.