Выпивали и разговаривали теперь, как люди. Пережитое расставание сделало ребят проще, доступней. Не чуждались они больше людей, и заносчивости в них не осталось.
— Дайте и мне! — высунулся из угла Славик. Расплескивая вино, захлебываясь им, выпил, с сердцем отбросил стаканчик и снова натянул на ухо куртку.
Опять пристали ребята насчет ноги. Сергей Митрофанович дорожил теперь дружелюбием и расположением ребят, не хотел отчуждаться от них, стал рассказывать о том, как застигнутые внезапной танковой атакой противника в лесу, не успели изготовиться артиллеристы к бою.
Сосняк стеною вздымался на гору, высокий, прикарпатский. Сектор обстрела выпиливали во время боя. Два расчета из батареи пилили, а два разворачивали гаубицы. С наблюдательного пункта, выкинутого на опушку леса, торопили. Но сосны были толсты, пилы всего две и топора всего четыре. Работали без рубах, мылом покрылись, несмотря на холод. С наблюдательного пункта по телефону грозили, матерились и наконец завопили:
— Танки рядом! Сомнут! Огонь на пределе!
Нельзя было вести огонь и на пределе. Надо свалить еще пяток-другой сосен впереди орудий. Да на войне часто приходится переступать через нельзя.
Повели беглый огонь.
Снаряд из того орудия, которым командовал Сергей Митрофанович, ударился о сосну, расчет накрыло опрокинувшейся от близкого взрыва кургузой гаубицей, а командира орудия, стоявшего поодаль, подняло и бросило на землю.
Очнулся он уже в госпитале, без ноги, оглохший, с отнявшимся языком.
— Вот так и отвоевался я, ребята.
— Скажи, как бывает! А мы думали… — начал Еська-Евсей.
Славик высунул нос из воротника куртки и изумленно таращился на Сергея Митрофановича. Глаза у него ввалились, опухли от слез, голова почему-то казалась еще больше.
— А вы думали — я ногой амбразуру затыкал?
— А жена? Жена вас встретила нормально? — подал голос Володя. — После ранения, я имею в виду.
— А как же? Конечно, нормально. Приехала за мной в госпиталь. Забрала. Все честь честью. — Сергей Митрофанович пристально посмотрел на Володю.
Ему и в голову не приходило, чтобы Паня не приняла его. Да и в госпитале не слышал он о таких случаях. Самовары — без рук, без ног инвалиды — и те ничего такого не говорили. Может, таились? Правда, от баб поселковых он потом слышал всякие повествования о том, что такая-то стерва отказалась от такого-то мужа-калеки. Да не очень он вникал в бабьи рассказы. В книжках читал о том же, но бумага, как говорится, все стерпит.
— Баба, наша русская баба не может бросить мужа в увечье. Здорового может, сгульнуть, если невтерпеж, может, а калеку и сироту спокинуть — нет! Потому как баба наша во веки веков человек! И вы, молодцы, худо про них не думайте. А твоя вот, твоя, — обратился Сергей Митрофанович к Славику, — да она в огонь и в воду за тобой…
— Дайте я вас поцелую! — пьяненько взревел Славик и притиснулся к Сергею Митрофановичу. А ему захотелось погладить Славика по голове, да не решился он это сделать и лишь растроганно пробормотал:
— Ребятишки вы, ребятишки! Так споем, что ли, орел? — повернулся он к Володе. — Детишек в вагоне нету?
— Нету, нету, — загалдели новобранцы. — Почти весь вагон нашими занят. Давай, батя!
По голосам и улыбкам ребят Сергей Митрофанович догадался: они его считают совсем захмелелым и ждут, как он сейчас затянет «Ой, рябина-рябинушка» или «Я пулеметчиком родился и пулеметчиком помру!..».
Посмотрев сбоку на парней, он едва заметно улыбнулся и мягко начал грудным, глубоким голосом, так и не испетым в запасном полку, на морозе и ветру, где он был ротным запевалой:
Снисходительность, насмешливые взгляды — все это разом стерлось с лиц парней. Замешательство, пробуждающееся внимание появились на них. Все так же доверительно, ровно бы расходясь в беседе, он повел дальше:
На этом месте он полуприкрыл глаза и не откидываясь, а со сложенными в коленях руками сидел, чуть ссутулившись, раскачиваясь вместе с бегущим вагоном, и совсем уж тихо, на нутряной какой-то струне, притушив готовый вырваться из груди крик, закончил вступление:
В голосе его, без пьяной мужицкой дикости, но и без вышколенной лощености, угадывался весь его характер, вся душа — приветная и уступчивая. Он давал рассмотреть всего себя оттого, что не было в нем хлама, темени, потайных закоулков. Полуприщуренный взгляд его был смягчен временем, усталостью и тем пониманием жизни, которое дается людям, познавшим смерть. Слушая Сергея Митрофановича, человек переставал быть одиноким, с души его струпьями сходила скверна и накипь житейских будней, потребность в братстве ощущал человек, хотел, чтоб его любили и он бы любил кого-то.
Не было уже перед ребятами инвалида с осиновою деревяшкой, в суконном старомодном пиджаке, в синей косоворотке, застегнутой на все пуговицы. Залысины, седые виски, морщины, так не идущие к его моложавому лицу, и руки в царапинах и темных проколах уже не замечались.
Молодой, бравый командир орудия с орденами и медалями на груди виделся ребятам.
Да и сам он, стоило ему запеть эту песню, невесть когда услышанную на пластинке и переиначенную им в словах и в мотиве, видел сам себя там, в семье своего расчета, молодого, здорового, чубатого, всеми уважаемого не только за песни и за покладистый характер.
Еще ребята, слушая Сергея Митрофановича, изумлялись: как это с таким голосом он затерялся в глуши? Бывали, и не раз, эти ребята в оперном театре своего города, слышали там перестарок женщин и пузатеньких мужчин с жидкими, перегорелыми голосами. Зарабатывать хлеб им следовало совсем в другом месте. Но в искусстве, как в солдатской бане, пустых скамеек не бывает. И поет где-то, вместо Сергея Митрофановича, тугой на ухо, пробойный человек. Он же все, что не трудом добыто, а богом дано, ценить не научен и к дару своему относится стыдливо, поет, когда сердце просит или когда людям край подходит, поет, не закабаляя дара своего, но и не забавляясь им.
Никто так не разбрасывается своими талантами, как русские люди. Сколько их, наших соловьев, испелось на ямщицком облучке, в солдатском строю, в пьяном застолье, в таежном одиночестве, позатерялось в российской глухомани? Кто сочтет…
…Постукивали колеса, и все припадал вагон на одну ногу.
Сергей Митрофанович, кончив петь, все так же сидел, вытянув деревяшку под столик, и руки, совсем не похожие на его голос, в заусеницах, проколах и царапинах, покоились все так же, меж колен. Лишь бледнее сделалось его лицо, и видно стало непробритое под нижней губой, да глаза его были где-то далеко-далеко.
— Да-а, — протянул Еська-Евсей и тряхнул головою, ровно бы отбрасывая чуб. Рыжие, они все больше кучерявые бывают.
Заметив, что в разговор собирается вступить приблудный, и заранее зная, чего он скажет: «У нас, между прочим, в колонии один кореш тоже законно пел, про разлуку и про любовь», Сергей Митрофанович посмотрел в окно и хлопнул себя ладонями по коленям:
— Что ж, молодцы, я ведь подъезжаю, — и застенчиво улыбнулся: — С песнями да с разговорами скоро доехалось. Давайте прощаться. — Он поднялся со скамьи, почувствовал, как тянет полу пиджака, схватился: — У меня ведь еще одна бутылка! Может, раздавите? Я-то больше не хочу.
— Не надо, — придержал его руку Славик. — У нас есть. И деньги и вино. Лучше домой унесите, угостите жену.
— Дело ваше. Только я ведь…
— Нет-нет, спасибо, — поддержал Славика Володя. — Привет от нас жене передайте. Правильная она у вас, видать, женщина.
— Худых не держим, — простодушно ответил Сергей Митрофанович и, чтоб наладить ребятам настроение, добавил: — В нашей артели мужик один на распарке дерева работает, так он все хвалится: «Я какой человек? Я вот пяту жену додерживаю — и единой не обиживал…»