— Вам не приходила в голову мысль куда-нибудь спрятать мальчика, а Спалису сообщить, что он… сбежал, что ли?
— Нет, не приходила. Я обещался отвезти его в город, с тем его мне и оставили. А то б он и до осени не протянул. Хоть малость еще пожил. А так он мне на что? Лишний рот, да и только, за самим еще смотри, ухаживай. Другое дело, если б знал какое ремесло… Нет, у меня таких мыслей не было. Сам насилу концы с концами сводил.
— Что говорила ваша жена в тот осенний день, когда собирались в город?
— Ничего не говорила. Жарила на дорогу яичницу да слезы глотала. Я на нее даже прикрикнул: «Чего расхныкалась, гляди, как бы твоих детей не укокошили!» Тут она и притихла.
— О чем вы думали, когда везли мальчика в город?
— Много о чем. Дорога длинная, на все хватило времени.
— Например, в тот момент, когда выехали на шоссе?
— Тогда я подумал, что не мешало бы мешок муки припрятать. Время военное, всякое может случиться, и неплохо, если дома есть запасец, властями не учтенный. Мне отец рассказывал, еще в первую мировую хозяин его мешки с мукой хоронил в воде. Кому в голову придет их там разыскивать? Мука-то сверху набухнет, а внутрь влагу не пускает. Вот и кумекал я, какой же толщины будет такая корочка. Прудик наш, мочило, показался местом подходящим. Можно б и в колодец, да оттуда труднее вытаскивать.
Голос у Круклиса был какой-то бесцветный, неживой. И тон ничуть не менялся. Мне подумалось, что вот так и механический робот, если б только такой существовал, отмечал бы самые ничтожные происшествия, истолкование их предоставив другим. Было трудно свыкнуться с его манерой рассказа, и я поерзывал на стуле. То меня злоба душила, то слезы на глаза навертывались, но приходилось себя сдерживать, и в самый последний момент, когда я уж готов был взорваться, меня своим взглядом отрезвляла Вэстуре, лишний раз напоминая: успокойся, они мертвые. В точности так же говорил и Хаим Цимбал. Он никого не порицал, ни на кого не жаловался, просто рассказывал. Жуткое родство объединяло этих двух таких разных людей, и я… нет, в ту пору я не способен был думать, правильней было б сказать, я почувствовал, что общим знаменателем тех двух разнозначных величин была смерть. И если бы меня тогда же заставили выразить словами свои смутные ощущения, я бы ответил так: мертвым все безразлично.
Я поднял глаза на щуплую фигурку мальчика. Нетрудно было представить раскисший от дождей проселок, осеннее небо, оголенные деревья, под ними облетевшие красные, желтые листья, по которым стрекотал дождь… И подводу посреди дороги: на доске, положенной поперек, расселся хозяин хутора «Леяспаукас» Оскар Круклис — одна нога в начищенном сапоге вперед вытянута, другая для удобства на весу болтается. А рядом, с краю, будто ласточкино гнездо к стропилу, прилепился Хаим Цимбал — за тучным хозяином не сразу и разглядишь. Мальчику неудобно сидеть, особенно на ухабах, когда телега подпрыгивает. Но он помалкивает, лишь иногда улыбнется застенчивой робкой улыбкой. Он едет в детский приют…
— Расскажи, пожалуйста, что-нибудь еще об этой поездке, — попросил я.
Хаим равнодушно посмотрел на меня и продолжал:
— Значит, мы поехали. Когда я оглянулся, Кранцис все еще сидел посреди поля, но я его не окликнул. И хозяину жилось несладко. Я же видел, как он каждый день за семерых работал. А я какой был помощник? Вот я и подумал, что лучше мне переехать в приют, хозяин и так для меня много сделал. Сиденье у меня было неудобное, и холод пробирал так, что я время от времени делал пробежки, чтобы согреться, особенно когда дорога шла в гору. Ближе к Валке места пошли знакомые. При въезде стоял столб, а на нем дощечка с надписью: «Валка». Черные буквы по коричневому полю. Все знакомое, столько раз виденное, но теперь вдруг такое… такое родное, что хотелось плакать. Гляжу, на том же столбе, чуть пониже, прибита другая дощечка. По белому полю черными буквами «Judenfrei». [47]Я знал, что это значит. Уже знал… Около столба по другую сторону придорожной канавы стояло человек пять или шесть с винтовками в серовато-синих шинелях с черными воротами. О чем-то говорили, громко смеялись, но, завидев нашу телегу, примолкли. Они ничего не сказали, только смотрели. Хозяин стеганул лошадь, и мы поехали дальше. Въехали в город, начинались улицы… Я уж стал узнавать прохожих. Они тоже ничего не говорили, только смотрели. Навстречу попались ребята из нашего класса, в руках были книжки, портфели. И ребята стояли, смотрели и ничего не говорили. Потом-то я понял, почему они так смотрели. И мне стало совестно перед всеми за то, что родные мои погибли, а я один остался жив. И тогда я стал отворачиваться от людей, так мне было стыдно. Чтобы попасть в уездную управу, надо было проехать мимо нашего дома, но хозяин сделал крюк и поехал другой улицей. Я ему был благодарен: мне было бы тяжко видеть дом, в котором никто не живет. На заезжем дворе хозяин привязал к коновязи лошадь, и мы, прислонясь к телеге, перекусили свининой и яйцами, что хозяйка дала в дорогу. Потом пошли. На улице хозяин взял меня за руку. Я решил, для того чтоб ободрить меня. И в ответ пожал ему руку. Мне хотелось сказать, чтоб он обо мне не тревожился, что я не пропаду. Но он сжал мою руку крепко-крепко, и когда я попробовал высвободить, он еще сильнее стиснул ее. Мне было больно, я вырывался, а он не отпускал, и так мы шли. Я спотыкался, едва поспевал за ним, хозяин торопился, чуть ли не волоком меня тянул…
Мальчик замолчал, видимо, дожидаясь, когда задам следующий вопрос: что случилось потом? Но у меня не было сил, на плечи будто гора легла, пришлось голову подпереть руками.
— У тебя пропала охота расспрашивать? — необычно тихо проговорила Вэстуре. Я знал, это она, хотя не смотрел в ее сторону. — А почему? Что же ты оробел? Ведь собирался докопаться до самой сути! Или дальнейшие расспросы тебе кажутся неприличными? Дурным тоном, да? Ну, хорошо, тогда выслушай меня. Я доскажу за него то, чего он знать не может, потому что перешел сокровенную грань. Так вот, слушай.
Ночь была безветренная, тихая и такая темная, будто все на свете окна плотно занавесили, чтобы те, кто остался снаружи, бродили на ощупь, как слепцы, вытянув перед собой руки. В этой бескрайней тишине временами было слышно, как с голых ветвей срывались и падали капли. А то вдруг тяжко вздыхали дома, еще глубже погружаясь в землю. Посреди двора на хуторе «Леяспаукас» чернела телега, хозяин впервые в жизни не вкатил ее на ночь в сарай. В нее как попало был брошен хомут, сверху свалены спутанные вожжи, дуга стояла прислоненной к оглобле. Тут же у телеги темный комочек, еще чернее, чем ночь. Задрав морду, Кранцис чутко вслушивался в темноту и потягивал своим влажным носом, принюхиваясь к бесчисленным запахам. Но так ничего не расслышав, ничего не учуяв, поскулил тихонько и еще усерднее стал обнюхивать брошенную упряжь, колеса, землю вокруг. И опять без толку… И тогда, поджав хвост, побежал к сараю, где одна доска в стене не доходила донизу, в эту лазейку можно было пробраться на сеновал. Припав брюхом к земле, обдирая спину, пес пролез внутрь. В странном смятении он вскарабкался на сеновал, где рядом с пролежанной ямкой валялись старый тулуп, одеяло. Кранцис потоптался и лег, свернувшись в клубок, прикрыв морду концом хвоста. Но какое-то беспокойство мешало ему заснуть, он все взвизгивал, потом вдруг вскочил, скатился с сеновала, выбрался во двор. Задрав морду к небу, он дрожал всем телом, а его собачья душа неслась по раскисшей дороге все дальше в темноту.
Наутро в молодом сосняке неподалеку от Валки работали двое мужчин. Третий, навалившись на руль, подремывая, дожидался их в кабине грузовика. Утро только-только занималось. Серое, промозглое, оно чуть брезжило, и скорее было похоже на вечер. В хмуром небе светлели слепые оконца, а на земле еще густел сумрак. Те двое в сосняке копали яму. Ноги их увязали в желтом сыпучем песке, земля под ними пружинила, как трясина, потому что недавно пески разбередили, а под ними пластами, один поверх другого, лежали те двести тридцать четыре, которых закопали здесь несколько раньше. Двое копали, кляня все на свете. Земля не успела отлежаться, края ямы то и дело осыпались. Когда рассвет пробрался и сюда, в сумрак бора, лопаты наткнулись на трупы, они были еще совсем твердые, глубже копать не имело смысла. «Хорош!» — сказал один из землекопов и отбросил лопату. Потом они вместе подняли с земли того, кто лежал под сосной, уткнувшись лицом в брусничник, и, швырнув его в яму, тут же ее засыпали, сверху притоптав ногами и забросав валежником. Один из них, дурачась, пропел: «Мужчины всегда впереди», — когда, забрав стоявшие у сосны винтовки, лопаты, отводя в стороны мокрые колючие ветки, они возвращались к машине. Кинув лопаты в кузов, те двое, прислонившись к борту, закурили от нечего делать: шофер куда-то исчез. Покуривая, они чертыхались из-за этой проволочки — утро в самом деле было сырое и зябкое, а за работой они вспотели. Затягивая на ходу ремень, наконец появился шофер — оказывается, по нужде отходил. Землекопы заспорили, кому сидеть в кабине с шофером, а кому стоять в кузове. В конце концов оба втиснулись в кабину, винтовки зажав между коленей, придерживая руками стволы…