— Сын? Этот?
Из сеней нетерпеливо спросили:
— Увести, ваше… по такой роже, если судить…
— Я что говорил? Вмешиваться?
Хотя никто не шевельнулся, он отстранился локтем. Опять, чуть вздрогнув плечом, шагнул к Фадейцеву. Каждое его слово было ровное и белое, такое, как его зубы. От фонаря похожие на кровь, дрожали на жидких и длинных усах капли грязи. Он сунул револьвер назад в сени, холодная четырехугольная рука его нащупала пальцы Фадейцева. Спрашивая, он все время подымался вверх по кисти на грудь, на бока. Ногти его словно прокусывали платье. Он ощупал нижнее белье. Фадейцев любил махорку, сыпал ее не в кисет, а прямо в карман. Высокий достал щепоточку, понюхал и плюнул.
— Какого полка?
— Стального Путиловского третьего…
— Фамилия?
— Бакушев Семен.
— Доброволец?
— Никак нет, мобилизованный.
— В отпуску?
— Никак нет…
— Ранен? Дезертир? Документы? Нет документов? Значит, врешь. Расстрелять.
В сенях подняли щеколду. Кто-то, гремя прикладом, спрыгнул с крыльца в грязь. В курятнике сонно-испуганно металась птица — казак резал к ужину. Лениво оглядывая стены, высокий человек легонько направил Фадейцева к дверям. Выравнялось несколько пар грубых сапог: проход был похож на могилу. Прямее винтовки не будешь. Он тянулся. Высокий был с револьвером: он держал его за спиной. Усы его висли над плечом Фадейцева, как сухая хвоя. Попробуй вырви револьвер.
Чтобы продвинуться ближе к окну, Фадейцев спросил:
— Проститься с родителями можно?
Фадейцев упал старикам в ноги.
Старуха завыла. Старик наклонился было благословлять его, но внезапно, причитая, пополз за сапогами высокого.
— Князюшка, я ведь твоего батюшку и мамашу-то знал во-о… одноутробнова-то? Трое суток как прибежал… на скотину болесть, ну, думаем — пообходит сынок городской… а тут в могилушку сыночка…
— Золотце ты мое, Сенюшка, соколик мой ясноглазый!
Высокий человек посмотрел хмуро в пол. Атласистое сало свечи капнуло ему на полушубок. Старик поспешно слизнул. «Эх, зря», — подумал Фадейцев, но высокому, по-видимому, понравилось. Он нагнулся.
— Вставай! Черт с вами, прощаю — мало тут дезертиров! Только смотри, старик, набрешешь — покаешься. Я зло помню…
Он не спеша двинулся к дверям, но, мельком взглянув на профиль Фадейцева, неожиданно быстро устремился к нему. Судорожно дергаясь плечом, он заглянул в глаза: Фадейцеву почудилось — веки его коснулись щеки. Он прижал одну руку к груди и закричал пронзительно:
— Что? Что?.. Фамилия? Снимай шапку!..
Фадейцев вспомнил — когда сказали «расстрелять» — он надел шапку. Она мала, чужая, прокисшая какая-то…
— Семен Бакушев.
Высокий провел по его волосам, с удивлением поглядел на глубокий шрам подле виска.
— Бакушев? Врешь!
Он неловко, словно в воде, мотнул головой.
— Ясно… да… Не помню Бакушева. В Орле был?
— Никак нет.
— Князей Чугреевых знаешь?
«Ты…» — с какой-то тоскливой радостью подумал Фадейцев. Посылая его в уезд, председатель губисполкома дал ему для сличения фотографическую карточку руководителя зеленых, генерала Чугреева. Там он был моложе, полнее. Брови слегка углом. Фотография эта лежала в чемодане, в подполье. Фадейцев припомнил, как мужики делают размашистые жесты. Он выпятил грудь и поднял высоко локти.
— Чугреевы? Господи! Да у нас вся волость…
— Врешь… все врешь, сволочь.
Солдат в алых наплечниках лепил на стол свечу.
— Пошел к черту!
Генерал и князь Чугреев, ловить которого комиссар Фадейцев мчался в каличинские болота, сидел перед ним, быстро пощипывая грязную кожу на подбородке. Была какая-то смесь щегольства и убожества в нем самом и в его подчиненных. Полушубок он расстегнул: зеленый мундир его был шит золотом (хотя оно и пообтерлось), а брюки были грубого солдатского хаки. Грязь стекала с его хромовых высоких сапог.
— В германскую войну в каком полку?
Фадейцев назвал полк.
— Не помню. В каком чине?
— Рядовой.
— Э…
Из сеней тоскливо, после продолжительного топтания:
— Прикажете вывести?
— Обожди. Хозяин, дай молока!
Обливая бороду молоком, он долго и торопливо пил. Щелкнули на улице выстрелы. Чугреев отставил кринку. Сизые мухи (такие липкие бывают весенними вечерами почки осин) уселись по краю.
Он грузно опустил руки на стол.
— Несомненно, где-то я видел тебя и в чем-то важном… этаком важном… для меня…
Он пощупал грудь.
— Видишь, даже сердце заныло. У меня всегда…
Старик опять грохнулся на колени. Он с умилением глядел на Фадейцева.
— Так сын, говоришь?
— А как же, батюшка, да ей же боженьки…
— Колена тверже пяток — вставай! Допрошу в штабе и отпущу. Молись богу — пущай правду говорит… Идем!
Генерал Чугреев был слегка сед, размашист, немного судорожен в шаге. Комиссар Фадейцев — низенький, сутуловат. И так как всю жизнь приходилось ему подпольничать, то шаг у него был маленький, точно он боялся наступить кому-то на ноги. Ночь — сырая и ветреная, аспидно-синяя — рвала солому с крыши, хлипко гнула ее. У подбородка, у плеча нет силы снять соломинку, пахнущую грибами. Казаки отставали — шли только с ружьями наперевес двое. Штаб Чугреева в сельской школе. Подымаясь по ступенькам, спросил Чугреев:
— Трусишь?
— Одна смерть, — ответил звонко, по-митинговому, Фадейцев. Ходьба освежила, ободрила его, и перед расстрелом он решил крикнуть: «Да здравствует революция!»
— Мы сегодня семьдесят два человека кокнули. Если сосчитаешь, то который по счету, а? Трусишь?
Фадейцев смолчал.
Парты сдвинуты к стенам, на полу (в пурпурово-голубом пятне) керосиновый фонарь. Пахло же в комнате не керосином, а мелом. Под ногами, точно известь в воде, шипели куски мела. Выпачканный в белом, спал подле классной доски лысый с ушами, похожими на переспелые огурцы.
— Казначей. Спит. У большевиков спирт отбили, перепились. Зачем им возить с собой спирт, а?
«Мы спиртом? У нас спирт? Сволочь!» — так крикнул бы адъютант Карнаухов. Фадейцеву опять на мгновение стало жалко Карнаухова. Он промолчал.
Не давая заговорить, Чугреев сморщился и что-то показал пальцами над щекой.
— Надоело мне все, садись. Трусишь?
Стол шатался и скрипел.
Чугреев тоже шатался; плечи у него вздрагивали; он зябко поджимал колени. Он спрашивал о германской войне, об офицерах, служивших в полках.
Внезапно он вскочил:
— Гагарин? Это какой, пензенский?
— Не могу знать.
Чугреев приблизил к нему сонные, цвета мокрого песка, глаза.
— Я четыре ночи не спал… Меня надо титуловать. Забыл у большевиков? — Он быстро провел пальцем по подбородку Фадейцева. — Сегодня остригся, — сказал он медленно и попросил назвать города, где бывал Фадейцев.
— Тула… Воронеж…
Чугреев остановил:
— В каком году был в Воронеже?
— В семнадцатом.
— Месяц?
— Январь, генерал.
Чугреев, дергая руки по коленям, точно сметая пыль, хихикнул. Смешок у него неумелый, смешной, как будто разрывали бумагу.
— Вспомнил!.. Я…
Он, задевая рукой о парты, вытряс из какого-то мешка книгу, карандаши… Вырвал лист из входящего журнала. «Устав артиллерийской службы» запылен, засижен мухами. Сунул Фадейцеву устав.
— Переписывай! Быстро, ну.
Нарочито неумело, согнув палец и волоча за каждой буквой ладонь, Фадейцев начал писать. Буквы надобно выводить корявые, мужичьи, похожие на сучья. Буквы прыгали. Давило и прыгало сердце. Длинный человек через плечо заглядывал ему на бумагу. Сухо смеялся, словно вырывая лист. Стучал с силой рукояткой револьвера в стол, торопил. Карандаши крошились. Устав нескончаем. Фадейцев начал забывать, терять — какие нужно выводить буквы. Ему казалось, что та, которую он сейчас написал, прямее предыдущих, и он ломал их, нарочито округлял. Особенно плохо удавалось «о», то растянуто, как гримаса, то круглое, как кольцо, то согнуто — вытянуто, как стручок. Тоска!..