Выбрать главу

— Мистер Григорьев! Мы пришли заявить вам о том, что вы поступили опрометчиво. Ваше нападение на немцев не принесет ничего хорошего. Они обнаружат нашу оранжерею, и тогда нам несдобровать…

Он говорил все это, опустив глаза и с трудом подбирая слова. Мне неловко и стыдно было слушать его, но я молчал, дожидаясь, что будет дальше. Черный Джемс сердито сопел, поглядывая на лейтенанта. А тот угрюмо и нудно бормотал о том, что мы не имеем права рисковать судьбой женщины, что «товарищеская корпорация» протестует против моего поступка, что партизанские действия противны международным законам ведения войны и офицерской рыцарской этике…

Мне надоело в конце концов слушать нотацию Холбрука, и я спросил, повернувшись к негру:

— Вы тоже так думаете, капрал Муррей?

Негр пожал плечами и ответил смущенно:

— Нет, мистер Григорьев, я думаю совсем иначе… Но дело в том, что лейтенант Холбрук приказал мне идти к вам и не предупредил зачем…

Тут впутался доктор Гарри и стал говорить, что нам нечего совать свой нос в домашние дела чехов — он так и сказал: «в домашние дела», — что мы все уже свершили свой солдатский долг и что нам, дескать, остается спокойно и мирно дожидаться конца войны, пользуясь гостеприимством Ридушки…

Одним словом, они долго уговаривали меня, пытались даже угрожать, но я сказал им, что у меня как у советского офицера есть свои понятия о солдатском долге и что я сам поговорю с товарищами и узнаю мнение Ридушки. Когда американцы уходили, негр задержался, украдкой пожал мне руку и шепнул тихонько:

— Не верьте им, мистер Григорьев. Никто из товарищей не знает об их приходе, и все восхищаются вашим поступком…

Потом я поговорил с друзьями и понял, что они настроены по-иному. На другой день вернулся Дик Смайлз и молча выложил перед нами изрядно потертый, но вполне исправный парабеллум и воинскую книжку с именем унтерштурмфюрера Иоганна Зеннера. Оказывается, Дику даже не пришлось пускать в ход ружье, так как он подкараулил пьяного Зеннера у ворот придорожной корчмы и прикончил немца садовым ножом.

Григорьев, задумавшись, опустил голову, тяжело вздохнул и продолжал:

— Однажды вечером мы собрались на куртине. Председательствовал Христиансен, которого, правда, никто не выбирал. Он отложил скрипку и сказал, помахивая смычком:

— Друзья! Капрал Джемс Муррей к ночи идет на опушку леса, туда, где проходит дорога. Он говорит, что идет «охотиться». Лейтенант Григорьев начал эту «охоту», а сержант Дик Смайлз и капрал Муррей следуют его примеру. Мы все уже знаем, куда ходят наши товарищи, и не хотим оставаться без дела…

Конечно, лейтенант Холбрук снова затеял разговор об опасности и до того распоясался, что стал кричать на негра, но тут на лейтенанта накинулись все остальные. И, представьте себе, Ридушка вдруг поднялась с места и сказала нам всем тоненьким голоском: «Я, говорит, здесь хозяйка, и я считаю, что русский офицер прав: нам нельзя прятаться от войны под сенью зеленых пальм. Кому, говорит, это не нравится, тот должен будет покинуть нас, потому что теперь у нас начнется иная жизнь…»

Ну, конечно, споры прекратились. После слов Ридушки Холбрук сдался, и даже когда француз предложил выбрать меня командиром отряда, он ничего не сказал, только нахохлился, как сыч, и все сидел и кисло посмеивался. Кандидатуру мою все поддержали, и я предупредил, что отныне товарищи должны беспрекословно подчиняться моим приказам, как и положено на войне.

Ридушка при этом взглянула мне прямо в глаза. То, что она сказала, мы едва услышали — так тихо и робко она сказала:

— Я готова вам вверить свою жизнь, Алексей, — сказала она, — я пойду с вами куда угодно, только… только… мои цветы…

— В честь вас и ваших цветов, — галантно возразил Эжен Мишле, — мы назовем отряд именем цветка, который вы укажете…

Все взоры обратились к Ридушке. В ее глазах блестели слезы.

— Если это можно, — сказала она, — пусть нашим знаком будет цветок помненька. Пусть он напоминает каждому из нас голубое небо родины…

Так двадцать девятого сентября тысяча девятьсот сорок второго года в прилабских лесах Чехословакии родился партизанский отряд «Помненька». Уже через две недели мы наводили ужас на все близлежащие немецкие гарнизоны. Мы нападали на немцев группами и в одиночку. Мы взрывали мосты и вражеские склады. Мы жестоко расправлялись с немецкими комендантами и одного за другим убирали холопов предателя Тисо. Крестьяне окрестных селений прибегали к нашей помощи, и мы вершили над их палачами суд и расправу. Старые священники молились за нас, женщины благословляли наши имена. Немцы пугали нами друг друга. Всюду, где наша карающая рука настигала врагов, мы оставляли свой знак — чистый, голубой, как небо, цветок незабудку, нежную помненьку…

Ридушка воодушевляла нас всех. Она бывала с нами везде. Ее тонкие пальчики привыкли к оружию, ее стройные ножки были исцарапаны репейником и обжигались лесной крапивой. Ей было очень тяжело, понимаете, не только физически, но и душевно тяжело. Она не была рождена для ратных подвигов, она слишком любила на земле все живое и красивое и слишком боялась смерти. Но она ни разу не покинула нас, ни разу не сослалась на свою слабость, ни разу не пожаловалась. Мы свыше двух лет партизанили в лесах, совершали молниеносные ночные переходы, неделями прятались в болотах, но эта девушка не огрубела, не стала взрослой, как будто кровавые труды не коснулись ее души. Мы все по-прежнему любили ее. Нет, не то слово… Мы боготворили ее. Как зеницу ока мы берегли дорогую для нас ее жизнь. Не в переносном, а в прямом смысле слова мы на руках носили ее по лесам. Мы тайно ревновали ее друг к другу, мучились от неразделенной любви и надеялись на то, что она наконец полюбит избранного ею и этим, может быть, положит конец нашим душевным тревогам…

Как мы жили в лесах — об этом теперь не расскажешь. Мне очень трудно было держать в руках такую разношерстную массу людей, но я установил в отряде железную дисциплину… Конечно, у нас довольно часто происходили жаркие споры. Бывало, вернемся мы с какого-нибудь очередного дела, уляжемся в своих землянках и начнем бесконечный разговор о переустройстве искалеченного войною мира. Холбрук при этом, не скрывая, говорил о своей ненависти к коммунизму и всячески восхвалял «священные принципы американской демократии». Но тут обычно вмешивался негр и, косо посматривая на Холбрука, рассказывал о том, как янки-«демократы» из штата Виргиния повесили его отца на телефонном столбе…

Приходилось и мне часто и много рассказывать о нашей стране. Я говорил людям о колхозах, о программе партии, о детских яслях, о пятилетке, обо всем, что могло рассеять ту дымовую завесу, которую не уставал пускать Холбрук. При этом я заметил, что особенно внимательно и восхищенно слушает мои рассказы Ридушка. Вы знаете, она слушала это так, как чистые, восторженные дети умеют слушать рассказ о чудесном сказочном мире…

Иногда мне казалось, что Ридушка любит… меня. Вы не смейтесь, мне действительно казалось, что она любит меня. Подчас я ловил на себе ее нежные взгляды, но как только она замечала, что я смотрю на нее, она отворачивалась. О, как часто расспрашивала она меня о России, о комсомоле, просила петь русские песни, читать стихи Пушкина, как часто говорила, что любит мою красивую землю и как гордится и радуется тому, что я русский. Но она ни разу не сказала, что любит меня. Понимаете, она ни разу не сказала об этом.

Взглянув на часы, лейтенант Григорьев торопливо поднялся со скамьи, потом сел, коснулся рукой моего плеча и сказал виновато:

— Я вас задержал. Но я сейчас закончу. Мне немного осталось досказать…

Однажды — это было восемнадцатого апреля этого года — мы собрались на операцию. Немцы уже отступали, и нам надо было взорвать два железнодорожных моста на реке Сазава. Днем у Ридушки болела голова, и она просила оставить ее дома. За два с половиной года она в первый раз просила об этом. И когда я взглянул в ее глаза, я понял, что она больна и не сможет идти. Щеки ее были покрыты лихорадочным румянцем, руки дрожали. В оранжерее с ней остались дядя Вацлав, Том Холбрук и один раненый бельгиец. Я забыл вам сказать, что мы часто жили в нашей милой оранжерее и немцы ни разу не догадались искать нас в том месте…