Большинство знакомых мне талантливых ученых обладает качеством, которое я не постесняюсь охарактеризовать как «исследовательский зуд». Иммануил Кант в свое время писал о «неустанном стремлении» обрести истинное знание, пусть и приводил не слишком убедительное обоснование: дескать, природа не наделила бы человека такой жаждой, не будь у нас возможности ее удовлетворить. Насколько я могу судить, отсутствие понимания всегда вызывает обеспокоенность и недовольство, причем эти ощущения знакомы не только ученым, но и обычным людям – иначе как объяснить то облегчение, которое они ощущают, когда узнают, что некое загадочное и тревожащее явление поддается объяснению? Нам важно не знание само по себе, а удовлетворение от обретенного знания. Фрэнсис Бэкон и Ян Амос Коменский, два философа-основоположника современной науки, на сочинения которых я часто ссылаюсь, принесли людям факелы познания. Быть может, то беспокойство, о котором я пишу, есть взрослый аналог детской боязни темноты, а данную боязнь, как полагал Бэкон, возможно прогнать лишь «огнем природы».
Меня часто спрашивают: «А что побудило сделаться ученым конкретно вас?» Честно сказать, я вряд ли в состоянии дать вразумительный ответ на этот вопрос, поскольку уже почти не помню те времена, когда жизнь ученого еще не казалась мне самым восхитительным занятием на свете. Безусловно, на меня оказали немалое влияние книги Жюля Верна и Герберта Уэллса, наряду с теми далеко не всегда бестолковыми популярными энциклопедиями, которые частенько попадаются в руки детям, читающим взахлеб и все подряд. Также назову научно-популярные издания, дешевые («шестипенсовые», как обычно говорят, хотя на самом деле они стоили десять центов) книги о звездах, атомах, Земле, океанах и прочем. К слову, я действительно боялся темноты – и, если верна проведенная выше параллель между детскими страхами и поведением взрослых, это тоже помогло.
Некоторых новичков, а в особенности некоторых женщин, склонных в силу социально обусловленной (но вряд ли оправданной) привычки к самоуничижению, может тревожить вопрос: а хватит ли им, грубо говоря, мозгов на занятия наукой? Смело могу сказать, что нет нужды изводить себя этим вопросом, ибо чтобы стать хорошим ученым, совершенно не обязательно обладать поразительными (убийственными) умственными способностями. Конечно, препятствиями на пути к науке наверняка станут антипатия или полное безразличие к умственной деятельности и нетерпимость к абстракциям, однако ничто в экспериментальной науке не требует ни «отприродных» озарений, ни врожденного дара к дедуктивному мышлению. Без здравого смысла, разумеется, не обойтись, и хорошо бы обладать кое-какими старомодными добродетелями, которые сегодня, увы, вышли, как кажется, из употребления. Я имею в виду усердие, прилежание, целеполагание, умение сосредотачиваться и преодолевать преграды, встающие на пути, не опускать рук при неудачах – например, когда выясняешь после длительных и утомительных изысканий, что гипотеза, к которой ты уже прикипел всем сердцем, по сути своей ошибочна.
Ради успокоения смятенных умов я предлагаю тест на интеллект, который позволит выявить разницу между здравым смыслом и теми ослепительными высотами ума, куда, как считается, порой забираются (должны забираться) ученые. Для многих людей отдельные фигуры на полотнах Эль Греко (прежде всего фигуры святых) выглядят неестественно высокими и худыми. Офтальмолог, чье имя упоминать не стоит, предположил, что это объясняется дефектом зрения художника: мол, Эль Греко видел людей именно так – и рисовал, как видел.
Насколько обоснованной является подобная интерпретация? Задавая этот вопрос и обращаясь порой к достаточно представительной академической аудитории, я обычно добавляю: «Всякий, кто мгновенно сообразит, что это объяснение – полная ерунда, причем ерунда скорее в философском, а не в эстетическом отношении, определенно умен. С другой стороны, тот, кто не поймет, что это чепуха, когда будет разъяснена ошибочность такого толкования, несомненно, глуп». Объяснение здесь эпистемологическое – то есть непосредственно связанное с теорией познания.