Потом я нарисовал в своем воображении несколько ситуаций, из которых наверняка выбрался бы целым и невредимым, живи я в каменном веке. В течение часа, что я простоял в том зале, я завалил двух мамонтов, был трижды пронзен копьем и голыми руками убил человека. В конце концов, стечение обстоятельств привело к тому, что я чуть не изменил своей Але с другой доисторической женщиной. Но в последний момент что-то мне помешало: исполненный раскаяния, я вернулся домой и в первый раз в жизни порадовался, что гортань моей жены не приспособлена к речи.
Потом я примерял к себе другие эпохи, но ни в одной мне не нравилось так, как в каменном веке, и я постарался побыстрее их проскочить, чтобы снова оказаться в двадцатом столетии. С неизменным вниманием я рассматривал лишь музейных смотрителей во всех залах. Принято думать, что смотрителями работают пенсионеры, как правило, озлобленные на весь свет из-за того, что им целый день приходится охранять камень, на который двадцать тысяч лет назад справил малую нужду какой-то неандерталец. Но у меня родной дядя работает в Польше музейным смотрителем, и я знаю, что на самом деле музейные смотрители — самые настоящие фанатики современности. С их точки зрения, музеи не нужны вовсе. Любая вещь, которой больше семидесяти лет, — просто старый хлам. В том музее, где работает дядя, был один смотритель, который каждый день, придя на работу, прятал свой завтрак в саркофаг с мумией. Однажды профессор-археолог открыл саркофаг, чтобы показать мумию студентам, и между ее туго забинтованными ногами обнаружил яблоко и две булочки, завернутые в фольгу. Откачивали его потом целых пятнадцать минут — бедняга просто обалдел от радости, увидев продукты в отличной сохранности, и грохнулся в обморок.
Венские смотрители от наших ничем не отличаются. И хотя форменная одежда у них другая, одного из них, в зале римской эпохи, я застукал за тем, что, притаившись за обелиском, которому минуло две тысячи лет, он самозабвенно ковырял в носу.
Прежде чем покинуть музей, я постоял еще перед длинной застекленной витриной, пытаясь запечатлеть в своей памяти лица великих мужчин и женщин, превративших двадцатый век в то, что мы, собственно, сейчас имеем. Я всегда любил разглядывать лица тех, кто давно умер. Когда я был маленьким, обожал листать энциклопедии и разглядывать портреты знаменитых людей прошлого. Больше всего мне нравились лица Гитлера, Сталина и Геббельса. Глаза их смотрят в объектив с такой глубокой верой и надеждой, что взгляд отвести невозможно. И еще: я бы вовсе не хотел, чтобы мое собственное лицо походило на лицо ученого или мыслителя. Мадам Кюри, Кант и им подобные выглядят на фотографиях так, словно только что проглотили какую-то гадость или им постоянно приходится иметь дело с больными.
Когда я внимательно рассмотрел почти все портреты, случилось вот что. В стекле вдруг отразилось знакомое лицо. Позади меня только что прошел человек, которого я знаю. Я обернулся и увидел, как он, вернее, она исчезает в следующем зале. Это была Ирина. Очевидно, я вступил в такой период жизни, когда судьба сама укладывает женщин штабелями к моим ногам. Так, по крайней мере, сказал бы Бернштейн. Я удостоверился, что она одна, и пошел за ней. Казалось, Ирина целиком погружена в свои мысли и меня не замечает. Она брела из эпохи в эпоху в направлении, обратном историческому. Ее влекло куда-то в начало экспозиции. Незамеченным я прошел за ней через пять залов, пока она не остановилась в зале барокко возле какой-то картины. Я спрятался за уродливой барочной вазой. Но когда снова из-за нее выглянул, Ирина исчезла. Я подошел к картине и поглядел по сторонам. Ирина растворилась в воздухе.
Вдруг кто-то тронул меня за плечо и сказал:
— Послушайте, Бассейн, карьера детектива вам не светит.
Я обернулся. Ирина стояла позади меня, так близко, что чуть меня не касалась. Похоже, она умела перемещаться по воздуху.
— Зачем вы следили за мной? — спросила она.
— Я не следил. Я просто шел за вами.
— Никакой разницы. Так зачем вы шли за мной?