Тяга к совершенству захлестывает вас беспощадно и неожиданно, как лассо ковбоя выю простодушной телочки. В одно прекрасное утро вы просыпаетесь, мучимый ощущением, что вам чего-то не хватает. Чего бы это? Ага, ну конечно, телеобъектива, чтобы снимать предметы, находящиеся у горизонта и даже далее. Какие именно предметы, вы еще не знаете, но все равно без «телевика» жизнь не в жизнь. Желание купить его буравит ваше сердце и мозг, превращается в навязчивую идею. Вы начинаете откладывать потихоньку деньги, и жена, обнаружив ваш тайник, окончательно приходит к мысли, что роман с чертежницей дошел до логического конца. Жена убеждена, что вы откладываете деньги на распашонку для внебрачного дитяти. У вас остается только один способ разубедить жену — купить телеобъектив. Что вы с удовольствием и делаете.
Увешанный дорогими фотоигрушками, вы познаете блаженство. Но счастье досталось вам нелегко. Блаженство ваше выстрадано, и оттого оно так сладко.
Я мог бы вам сообщить еще массу интересных и поучительных сведений, ну хотя бы о том, как переоборудовать совмещенный санузел в фотолабораторию[1]. Или о том, как в темноте отличить бутылку с проявителем от бутылки с портвейном[2] и чем нужно закусывать, если вы все-таки по ошибке пропустите впотьмах стаканчик проявителя[3]. Но я полагаю, и без этого вам понятно, что фотолюбительство — самая увлекательная забава на свете.
Так окунайтесь же в фото с головой! Очень советую!
Не пожалеете!
ГЛАВНОЕ — ВЗЯТЬСЯ ПОКРЕПЧЕ
Мы сидели втроем, озаренные последними лучами своей догорающей молодости.
Мы сидели втроем в редакционной комнатушке, пропахшей сигаретным дымом и штампованными фразами.
— Пора взлетать, парни, — сказал Сеня.
— Из газеты в литературу можно прийти только через очерк, — сказал Гаврилов по прозвищу «Гаврилиадис».
— Мы не знаем жизни, — сказал я. — Горький послал Бабеля в жизнь, и Бабель вернулся с «Конармией».
— Да, — сказал Гаврилиадис, — нужно подставить ноздри полынным степным ветрам и терпким волнам трудового пота. Тогда появится вещь.
Гаврилиадис любил поиграть писательским бицепсом.
— Чепуха, — сказал Сеня. — Главное — это намазать зад клеем и прилипнуть к стулу.
— Хемингуэй писал стоя, — напомнил я.
— Но правил сидя, — возразил Сеня.
— Толстой говорил, что править нужно утром: вечером наш внутренний критик спит, — заметил Гаврилиадис.
— Главное, чтобы в нас не заснул внутренний писатель, — напомнил Сеня.
— Он в тебе еще не просыпался, — съязвил Гаврилиадис и тряхнул желтыми кудрями.
— Да, братцы, а ведь время игры истекает, — напомнил я.
— Ерунда, — сказал Сеня. — Вячеслав Шишков начал писать в сорок пять. Приличную повестушку можно нацарапать за пять месяцев.
— Писать надо сценарий. Тридцать эпизодов по две страницы — и ты в дамках. Только раз проклюнуться, а дальше пойдет легко.
— Бальзак проклюнулся, потому что занавешивал окна и писал при свечах, забывая о времени, — сказал я.
— Он не писал сценарии, — заметил Гаврилиадис. — Кстати, Сеня, ты не одолжишь мне на три часа свой пальтуган? У меня как раз сегодня свидание с интеллигентной женщиной.
— Хорошо, — сказал Сеня. — Только, во-первых, не опаздывай, а во-вторых, осторожнее с пальто.
— Нет, Сеня, ты не прав, — заметил я.
— У меня совсем новое пальто, — ответил Сеня.
— Я не об этом. За пять месяцев повестушку не нацарапаешь. Прежде чем нести материал в издательство, он должен отлежаться…
— …Должен отлежаться, — сказал Гаврилиадис. — После операции язвы желудка ты, Сеня, не торопись в редакцию. Отлежись недели две.
— Да, конечно, — ответил Сеня. — Но главное, что меня огорчает, парни, — это то, что теперь я уже наверняка не окунусь в жизнь и не наберу сырья для повести. Кто будет варить мне в поездках протертый диетический суп?
— Муза дальних странствий, — сострил я.
— Бальзак, между прочим, пил черный крепкий кофе, — вспомнил Гаврилиадис и задумчиво погладил свою желтую плешь.
— Мне уже нельзя даже кофе, — сказал Сеня, и по его крупнопористой щеке прокатилась слеза.
— Не унывай, старик, — сказал я. — Толстой не пил крепкого кофе, а «Воскресение» он написал в нашем возрасте. И ничего — получилось.
— Толстой писал сидя, — заметил Гаврилиадис.
— А кто нам велит писать стоя?
— Скажите, парни, — сказал Сеня, натягивая одеяло под подбородок, — почему одни становятся литераторами, а другие остаются литсотрудниками?
— Еще есть время, — сказал я. — Соммерсет Моэм в девяносто лет выпустил сборник рассказов.
— Кстати, Сеня, — сказал Гаврилиадис, — пока ты отлеживаешься, я могу взять твой пальтуган? У меня сейчас как раз роман с одной интеллигентной женщиной.
— Можешь, — сказал Сеня. — Только не так ты расходуешь золотое время. Пора наконец браться за дело, парни…
— Да, — сказал я, — главное — взяться покрепче!
— …Главное — взяться покрепче! — сказал Сеня и поднял свой угол. Потом подставил плечо под днище.
Гаврилиадис шел впереди. Сеня видел перед собой его тощую, побагровевшую от натуги шею, на которой вился редкий серебристый пушок.
— Не напирай, — прошептал, обернувшись, Гаврилиадис.
Оркестр из трех слепцов ударил в смычки и заиграл «Грезы» Шумана.
Там любят эту вещь.
А я лежал наверху, сложив руки под букетом астр, положенных мне на грудь. Лежал и улыбался уголками губ: я представил себе, как, вернувшись с моих похорон, Гаврилиадис грустно спросит Сеню:
— Кстати, Сеня, ты слышал, что Аристофан писал свои пьесы в бане, на мраморной скамье?
— Это потому, — печально ответит Сеня, — что тогда не было кино. Иначе бы Аристофан писал в бане сценарии…
И оба тяжко вздохнут…
ЗАМЕТКИ И НАМЕТКИ
Если все вас не любят — плохо, если все любят — подозрительно. Надо, чтобы большинство любило, а меньшинство ненавидело.
Пессимист считает, что на шахматной доске все клетки черные. Оптимист убежден, что доска в основном белая.
Слово «целую» в телеграмме жене ничего не означает. Однако когда его нет, это означает многое.
Временный неуверенный в делах.
Посмотрите — не сидит ли в вас маленький Аракчеев, и если сидит — сверните ему шею.
Граждане, входя в историю, вытирайте ноги.
Взбивайте кок, даже если его уже не существует.
Юмор — враг паники.
Страшнее серого волка только серые люди.
Через сотню лет художники-пейзажисты выведутся за неимением пейзажей.
Вошел трезвый Н., не совсем уверенный, правильно ли он поступил, не напившись.
За идею они не умрут, потому что идея у них одна — выжить.
Здоровяки, полны жизни, только и гляди, чтоб чего-нибудь не стянули.
Никак не можем собрание провести. Один не ходит на собрания по болезни, у второго еще что-нибудь, третий — мать.
Он ужасная флегма — если вокруг него все рухнет, он даже не улыбнется.
Уплотним рабочий день за счет своевременного прихода на работу!
Все хорошие вальсы — воспоминания.
Когда мне все совершенно ясно, мне не ясно лишь одно — как это другим не ясно то, что совершенно ясно мне.