Выбрать главу

Карпинский отрицал намерение издавать журнал «по линии самиздата». Бобков резонно парировал: зачем тогда излагать мысли в связном статейном виде, редактировать тексты (Карпинский это сделал в отношении Лациса) и даже писать послесловие (к Лацису). Карпинский доказывал, что речь все же шла об обмене мыслями в очень узком кругу, а записывать — чтобы четко откладывалась мысль, чтобы можно было последовательно и организованно спорить, чтобы был какой-то порядок в рассуждениях, чтобы можно было фиксировать результаты дискуссий и т. д. Бобков отвечал (и вполне компетентно), что все самиздатовские дела начинались так же. Но коль скоро что-то напечатано, вещь неизбежно выходит из-под контроля инициатора, какие бы добрые намерения у него ни были. Вот, говорит, о вашем журнале (пусть, вы говорите, «библиотеке», которую вы хотели лишь складывать у себя на полке) знает Янов (это, оказывается тот самый литератор, который года два-три назад напечатал в «Новом мире» интересную статью об НТР и современном герое производственного романа. Я, помню, обратил на нее внимание). А теперь этот Янов — в Израиле, работает в «Голосе Израиля».

Или: написанное надо печатать. Для этого нужна машинистка. И вы нашли машинистку Алексееву. Но о том, что она печатает, узнали не только мы, но кое-кто другой. Мы сделали обыск и вот «Солярий» у нас, но он мог быть и уже, может быть, имеется и кое- где еще.

Карпинский при этом воскликнул: «Значит, мы ошиблись в человеке!». Оба засмеялись.

Между такими «отступлениями» Карпинский излагал свое кредо. Уже более 10 лет он мучается проблемой, откуда взялся Сталин, изучал, думал, живет от этого раздвоенной жизнью и несчастен от этого. (Да, и во внешней жизни он несчастлив. Мне говорили, что от него ушла жена, или сам он развелся, полюбил другую, женщину с четырьмя (!) маленькими детьми. И будто они живут душа в душу, он возится с ребятами, как со своими, но бедствует, бывает просто нищенствует. Вид у него всегда был затрапезный, неопрятный — вид, едущего с работы шофера тяжелого грузовика или водопроводчика.)

Так вот мучает его эта проблема потому, что, наблюдая, что происходит в стране, он пришел к убеждению, что причина в непоследовательности XX съезда. На съезде был поверхностный, теоретически несостоятельный, кухонный анализ феномена «Сталин», а после съезда были сделаны лишь кое-какие политические выводы (главным образом, ликвидация лагерей), а социально и экономически, а значит, идеологически все было оставлено по- старому. Демократия не развивается и в этом — источник наших неурядиц и бед.

Бобков согласился. Дважды или трижды они возвращались к теме демократии и реакция Бобкова была однозначна, что демократию, действительно, надо развивать, «но не с помощью же нелегальных изданий».

Карпинский горячо говорил, что не только вредно замалчивать и искажать нашу историю, что без этого мы не найдем средств к эффективному решению экономических и духовных проблем, но что это и невозможно. Длительный опят России показывает, что это невозможно. И нельзя еще и потому, что анализом того, о чем мы молчим, занимаются враги — иностранные враги. И всё все-равно становится известным.

Бобков возражал: кто же вам запрещает заниматься таким исследованием? Да и десятки институтов, ученых и проч. занимаются этим.

Карпинский тоже резонно парировал, что то, что он хотел бы сказать и до чего он додумался, никто печатать не будет. А в институтах даже устно можно говорить только в таких рамках, за которыми, собственно, и начинается настоящее исследование и понимание предмета.

Так они мило разговаривали.

Карпинский упрашивал не трогать Клямкина и Глотова. Бобков ему отвечал, что их «трогать» никто не собирается в определенном смысле. Но с ними уже беседовали, но они ведут себя по-дурацки. Все отрицают.

Карпинский: «Я им скажу, чтоб они не валяли дурака».

(Впрочем из «беседы», да и из записки неясно, какова роль этих двух из «Молодого коммуниста» в деле с «Солярисом»).

Бобков: «Ну, а что Гефтер?»

Карпинский: Гефтер вообще не при чем. Я с ним разговаривал, вообще мы много беседовали на вот эти темы. Он умный, глубокий человек. Он мне (Карпинскому) сказал: делай, как знаешь, я в этом участвовать не буду.

Гефтера я знаю с 1938 года, с первого курса университета. Он шел на два курса старше. Сначала я его помню как комсомольского вождя — он был секретарем вузкома. А перед войной (он заканчивал в 1941 году 5-ый курс) он был секретарем партбюро истфака. Гефтер был кумиром далеко за пределами истфака. Превосходный оратор, с ясной и четкой мыслью, большой культурой слова, он умел склонять в свою пользу любой спор, покорял аудиторию убежденностью. Я сам, помню, поражался, что после его речи я уже думал совсем наоборот по сравнению с тем, в чем был убежден до начала и в ходе собрания. (Меня он, конечно, не знал и не замечал. Я был тогда весьма рядовой и очень пассивный элемент). В нем было что-то от деятелей революционного времени, от эпохи гражданской войны. Он, видимо, представлял тот тип деятеля, который начинался от Троцкого, Зиновьева. Трибун огромной силы воздействия, с хорошей дозой демагогии, которая, однако, различима лишь для опытного слушателя (или для не очень правоверного интеллигента). В противоположность деятелям типа Кирова, тоже оратором и трибуном, тоже обладавшим кипучей, неуемной энергией. Но те были снисходительны к слабостям, к житейским обстоятельствам, способны понять простого человека — словом, представляли собой тип русского революционера и борца. А это был (как, видимо, Троцкий и Зиновьев) деятель с еврейским характером, неумолимый ригорист, не терпящий ни возражений, ни слабостей, признающий либо «белое», либо «черное», несколько любующийся своим превосходством и своей «железной принципиальностью».