Выбрать главу

То была политика фаворитизма, и фавориты менялись часто – напор дружбы выдерживали немногие. Некоторое время походил в фаворитах и я, но был отвергнут. Она строго отчитывала тех, кто отлынивал от приватных чаепитий, говорила обычно так: «И где вы пропадали? Как сможете оправдаться? Не стыдно вам, не совестно?». Возможно, ей не хватало любви. А, может быть, у нее был столь обильный запас чувств, что необходимо было его расходовать на преданных друзей. Провожая фаворита к дверям, она уже назначала новое свидание. «И смотрите, не подведите меня, ветреный человек!». Я стал прятаться от старой дамы, от ее назойливого расположения. Однако неизменно меня ловили – на лестничной клетке, у дверей подъезда. «Ну, рассказывайте, негодник, где от меня прятались!». Пару раз она назвала меня «изменником».

Год от года собрания в Трехпрудном молодели: сверстники Елизаветы Григорьевны умерли, гостями сделались их дети, потом дети детей, потом вовсе случайные приятели детей. После того как мне дали отставку, в любимцах недолго походил юный портретист из Киева, затем его сменил пронырливый галерист, который делал карьеру в Москве. Подозреваю, что они принимали эту квартиру за подлинный столичный салон, а это была всего лишь домашняя, бабушкина квартира. Впрочем, чаепития были исключительно милыми – та самая московская жизнь, о которой теперь тоскуем. Темные шкафы с кузнецовским фарфором, рыхлая библиотека, старые пейзажи по стенам, варенье в буфете.

Даже потрясения горбачевского времени не коснулись квартиры в Трехпрудном – хозяйка продала фарфоровые статуэтки, голландскую картину, купленную в послевоенной Москве на барахолке, два сервиза.

А в начале девяностых Елизавета Григорьевна получила наследство.

2.

К ней приехал юрист из Риги и передал документы на три дома в центре города. Оказалось, что семья Альберта Борисовича Сойкина была весьма известной и зажиточной, им до войны принадлежало три пятиэтажных доходных дома, и вот, в свете новой политики реституции, правительство свободной Латвии приняло решение вернуть дома вдове Альберта Борисовича – жительнице Москвы Елизавете Григорьевне Сойкиной. Как в сказке: раздался звонок в дверь, вошел мужчина с портфелем, достал ордер на вступление в права собственностью. Вы теперь – домовладелец, так он ей сказал.

Моя соседка (а ей было под восемьдесят) напугалась смертельно.

Она вызвала меня на строго секретный, сугубо доверительный разговор, показала бумаги, спросила, что делать. Елизавета Григорьевна опасалась, не осерчают ли российские власти, если она вступит во владение наследством. Как поется в пьесе Галича на сходную тему: «Культ – не культ, а чего не случается!»

– Вы же бываете за границей, скажите, как поступить?

Я не знал, что посоветовать. Помню, предложил переехать в Ригу – это Елизавете Григорьевне не понравилось. Она попросила меня съездить туда, разобраться с ее бумагами, помочь. Я отказался: много дел, нет времени. Да и не хотелось мне, честно говоря, сидеть под низким абажуром, вечера проводить со страстной хозяйкой. Извинился и ушел.

И тогда появился Миша Жульман.

С его матерью Елизавета Григорьевна училась в киевской школе, потом случайно встретила былую подружку в московском метро. И вот сын школьной подружки стал навещать старую даму в Трехпрудном.

Миша было лет сорок, он был среднего роста, спортивной складки, рано поседевший, с пронзительным взглядом, цепким рукопожатием, ослепительной улыбкой. Он стискивал вам руку, смотрел прямо в глаза, спрашивал о здоровье. Он был неравнодушным человеком, этот Жульман. Его мать жаловалась, что Миша поздно себя нашел – но пришла пора, и нашел все-таки. Миша стал художником-оформителем в одном из тогдашних модных журналов: меха, модели, бижутерия – все то, чего нам недоставало при советской власти, чего так хотелось в небогатом московском быте. Миша отстаивал стиль жизни нарождавшейся буржуазии, придерживался прогрессивных взглядов. В те годы разговоры в салоне Зинаиды Григорьевны стали более вольными, и Миша, либерал и демократ по убеждениям, украсил салон. Я помню, как Миша произносил слова «достойная жизнь», у него это получалось очень выразительно. Заходила речь о нехватке продуктов, дурной жилплощади, сталинских лагерях, и Миша всегда оказывался кстати со своей репликой о «достойной жизни».