– Знаешь, – сказал толстый юноша, – в те годы много квартир опечатали. Это были квартиры репрессированных. Людей уводили, арестовывали. А их квартиры стояли по многу лет пустыми, с сургучной печатью на замке.
– И твой папа забрался в такую вот квартиру?
– Иногда я думаю о том, что ему пришлось пережить. Один, совершенно один. В пустой квартире. Много лет. Один против всех.
И толстый юноша рассказал мне об этом так, что я почувствовал в его словах гордость за отца. А я-то, помню, переживал, что мой отец не дошел до Берлина. Вот так по-разному мы чувствовали.
Сегодня я бы сказал ему так. Есть необходимый урок, который дает война. Собственно, этот урок дает всякая смерть, которую мы наблюдаем, но когда смертей много, урок усваивается быстрее. Урок состоит в том, что участь смертного – общая. Жизнь не тебе одному дана, но тебе – как представителю рода, именно в качестве человека ты можешь состояться как личность и как пацифист. Следовательно, принимая дар жизни, ты принимаешь ответственность за себе подобных, давших тебе эту жизнь. И значит, ты должен однажды эту жизнь отдать.
Это несложный силлогизм. Родина есть собрание тебе подобных, с ними ты делишь жизнь, за них умираешь. Есть также большая семья – человечество, и если твоя Родина сходит с ума, надобно примкнуть к человечеству – но только для спасения своей Родины, а не против нее! Даже тиран не в силах отменить закон семьи и солидарности слабых. Сегодня, когда мы узнаем о том, что война была между коммунистами и фашистами, а добрые люди попали в мясорубку поневоле, их плохие мальчишки втянули – мне странно это слышать. И когда говорят: мы не за Родину воевали, не за Сталина, не за Россию, а просто так получилось, – слышать это еще страннее. А за что же, простите, воевали, как не за Родину? И кто это – мы? Дело в том, что на войне нет интеллигентов и начальства, нет простого народа и народа высокоразвитого. На войне есть живые люди, и есть люди мертвые – и перед этой дихотомией прочие различия меркнут. Даже если вам не нравится писатель Симонов, который написал роман «Живые и мертвые», лучше все равно не скажешь. Есть рядовые солдаты и офицеры, есть фронт и есть тыл – вот и все. И больше ничего нет, никаких интеллигентов, никаких инакомыслящих, и быть иначе не может – потому что война.
Что вообще есть историческое исследование? Как ухитриться – спустя полвека – узнать правду, если частные показания уводят от общей картины? А общая картина обязана быть, коль скоро существует человеческий род и общество.
Вот простой пример: сегодня прогрессивная публика склонна не доверять тому факту, что солдаты на передовой кричали «За Родину! За Сталина!». Двадцать лет назад это считалось достоверным фактом – а сегодня над этим смеются: мол, пропаганда коммунистической эпохи. Проводится опрос ветеранов, процент тех, кто вспоминает о таком крике, – ничтожен. Вывод: кричали единицы (коммунисты, оболваненные пропагандой), а большинство не кричало.
Правилен ли этот вывод?
Проделайте нехитрое усилие: подумайте, кто вообще на войне кричит? В частности – кто может кричать: «За Родину!». Шофер генеральской машины? Нет. Повар в обозе? Вряд ли. Танкист в танке? Оглушит криком водителя. Штурман в самолете? Это безумие. Штабист? Ординарец? Денщик? Врач в лазарете? Матрос на подлодке? Да нет, конечно. Зачем им кричать?
Кричать может только солдат-пехотинец, идущий в штыковую атаку. Когда поднимаешься из окопа и бежишь на верную смерть, надо что-то кричать, чтобы перекричать страх, подстегнуть отвагу, чтобы орать в лицо врагу, который тоже орет.
Они кричали: «За Германию! За фюрера!» А наши кричали, идя в штыковую: «За родину! За Сталина!» А что еще могли кричать? За папу с мамой? За интеллигенцию? За свободу печати?
Разумеется, те, кто шел в штыковую атаку, не могут участвовать в опросах и рейтингах. Они погибли первыми, пехота на передовой – смертники. Те, что уцелели, вскоре умерли от ран. Отец моего друга, Андрея Добрынина, полный кавалер солдатского ордена Славы, пехотинец, – мог бы рассказать. Но Владимир Андреевич уже умер – и подтвердить, что именно так он и кричал на передовой, не сможет.
Еще так кричали те, кого расстреливали, – людей ставили к стенке, завязывали им глаза, и они орали «За Родину!» – но и расстрелянные, по понятным причинам, не подтвердят. Зато денщики и шоферы вам сегодня расскажут, что так они никогда не кричали. И ведь не лгут – действительно, не кричали!
Так и формируется историческое суждение: мы склонны доверять воспоминаниям штабистов, тыловиков и редких уцелевших танкистов (а больше никто и не дожил до сегодняшнего дня) – о том, как вели себя пехотинцы, идя в атаку. Прошу понять: в моих словах нет упрека тем, кто оказался в штабе. Каждый был на своем месте. Мой отец был летчиком, и он не кричал: в кабине самолета не кричат «За Родину!». А вот его друг Александр Зиновьев успел повоевать в пехоте – и вот он кричал. Скульптор Эрнст Неизвестный, известный тем, что поднял в атаку бойцов, был изрешечен пулями, объявлен мертвым и воскрес из мертвых – вот он кричал. А как было не кричать «За Родину!»? Вы бы что кричали, поднимая взвод под огнем?
Корректно ли такое исследование, которое не учитывает предмет исследования? Так же точно, мы легко выносим суждение о коммунизме по речениям партийных аппаратчиков 70-х годов – и кто утрудит себя чтением первоисточников, к чему это? Мы судим о России и о судьбе нашей страны по речениям западных политологов, гарвардских говорунов и оксфордских наблюдателей – вот их мнение нам кажется критичным в отношении нашей собственной истории. Ну, так давайте поинтересуемся у повара полевой кухни – кричал ли он «За Родину! За Сталина!», когда разливал по котелкам щи. Не кричал повар? Вот и славно: исследование, стало быть, показало, что роль идеологии преувеличена. Спросим у плотно отобедавшего оксфордского профессора, что он думает о сталинском произволе – и вычертим правильный вектор русской судьбы. Где же и узнать о судьбе русского народа, как не за high table в Оксфорде?
Пройдет короткое время, и история нам сполна отомстит: оценка российской демократии будет вынесена исходя из личности вора в законе Япончика как наиболее адекватной процессу. И это совершенно справедливо. Не стоит сетовать, что нас плохо поняли. А мы сами – что старались понять?
У России есть история, это ее история, ни на что не похожая – и эта история будет прожита и пройдена до конца, так же, как прошли некогда свой путь греческие гоплиты через Месопотамию, как прошли чешские легионеры через Сибирь. История не может быть права или не права – она просто есть, и ее требуется уважать. Хотя бы за то, что она была наполнена живыми людьми, которые любили, дышали, рожали, смеялись. Сегодня приятно читать о похождениях бравого солдата Швейка в трактире «У чаши» (а до мясорубки под Казанью, где выкосили полкорпуса, Гашек не дописал). Мы читаем о похождениях Швейка и прятках Чонкина, и задуматься, кого бы из них мы хотели увидеть рядом, случись беда, – задуматься об этом как-то лень. Вдруг обойдется: финансовый кризис рассосется, вертикаль власти никого не зашибет, сытые наедятся, голодные развеселятся, войны не будет? Но знаете, я бы предпочел, если что случится, чтобы спину мне прикрывал Швейк, а от дезертира Чонкина лучше держаться подальше.
Думаю, Швейк знал самое главное: не бывает чужой истории, не бывает чужой боли, не бывает чужой войны. И чужой смерти тоже не бывает. Всякая смерть – есть убийство чего-то в тебе самом.
Тогда, в урологическом отделении, я сказал иначе:
– А я нашу Родину люблю. И умру за нее.
Прозвучало это неубедительно. Умирать я не собирался. Сосед мне не поверил.
– Может, ты еще и дедушку Ленина любишь? И портретик на стенку повесишь?
– Может, и повешу.
– Ага! Портретик повесишь! Может, и в Афганистан служить пойдешь?
– Может, и пойду.
– А чего же ты не идешь? Иди! Не прячься!
– Ну и пойду.
– Иди, иди. Колонизатор.
Наш разговор прервала сестра – она вошла в палату, чтобы ставить больным градусники. Мы откинулись на подушки, изображая из себя тяжелобольных. А третьему пациенту и притворяться не надо было – он всегда был бледен и дышал с трудом. Сестра проверила градусники, записала температуру, раздала таблетки, которые мы с толстым юношей, разумеется, выбросили в окно. А третий пациент, не рассуждая, таблетки проглотил, ему все равно было – таблеткой больше, таблеткой меньше.