– Уверен, что нет улик, указывающих на меня!
– Но есть интуиция следователя.
Впоследствии мой знакомый был благодарен этому лейтенанту – выйди он на демонстрацию, его бы арестовали, а так он отделался двумя днями допросов.
А не выйти было нельзя. На площади стояли друзья, честь требовала участвовать. В те годы существовал неписаный кодекс поведения – как вести себя на собрании профсоюза, на демонстрации, при аресте, во время обыска, на допросе. Затем Андрей Амальрик опубликовал шпаргалку «Как вести себя на допросе», ее перепечатал «Континент» – и правила стали незыблемыми. Основное – не подставить товарища. Амальрик советовал хранить полное молчание: дать статью за это не могут, когда-нибудь выпустят. Не можешь молчать – отвечай кратко и туманно.
Типичными поводами для привлечения к ответственности были: распространение нелегальной литературы, участие в несанкционированных митингах. Соответственно, вопросы были стереотипными:
– Кто вам дал эту книгу?
– Не помню.
– Знакомы с Анатолием Марченко?
– Возможно, видел в гостях.
– Вот фотография, вы рядом.
– Разве это Марченко?
Может показаться, что диссиденты учли опыт декабристов, которые, как известно, наговаривали друг на друга, и назвали столько имен, что следователи были ошеломлены. Существует мнение, что декабристы так поступали, желая испугать царя размахом движения. Как бы то ни было, отныне кодексом стало молчание – а примером поведения слова Веры Засулич, сказанные молодому энтузиасту, желавшему узнать о «Народной воле»:
«Вы умеете хранить тайну?»
«О да!»
«Я тоже».
Парадоксальным образом именно у Веры Засулич, принадлежащей к совсем иному пантеону оппозиционеров, к большевистским святым, учились диссиденты антисоветского розлива.
И некоторое время они и вправду были карбонариями – когда в 1965-м печатались первые издания «Хроники текущих событий», когда надо было скрывать, кто и где печатает. А уже в 1976-м, когда Орлов организовывал Общественную группу выполнения Хельсинских соглашений, движение диссидентов стало актом светской жизни столицы. Столичный щеголь выбирал, где скоротать вечер. В консерватории давали концерт, в Пушкинском шла выставка Ван Гога, а на Университетском проезде проходили проводы художника Есаяна – присутствовал Зиновьев, солировал Мамардашвили, играл Петя Панин. Инкоры вносили определенный лоск: у инкоров и послов собирались художники, музыканты, стукачи – и постепенно стиль жизни диссидентов сделался светским.
Круги посвященных ширились, за короткий срок диссидентство стало полноценной модой, в порядочных семьях неловко было не говорить о Солженицыне, как десятью годами раньше – о Хемингуэе. Появились топ-модели тех лет – красавицы, курящие крепкие папиросы и пившие стаканами водку на полночных кухнях; они печатали «Хронику текущих событий» и флиртовали с вольнодумцами. Возникли лояльные мальчики из генеральских семей, коллекционирующие издания «YMCA-Press» и первые экземпляры книг Зиновьева (помню, один такой мальчик предлагал мне за «Желтый дом» Зиновьева 500 рублей – сумма по тем временам астрономическая). Элегантные персонажи оживили мрачноватый колорит диссидентских посиделок. Сформировался новый стиль общения – требовалось говорить с хихиканьем, с усталым цинизмом, на смену дорическому стилю раннего диссидентства пришел эллинизм диссидентской эпохи. Не могу вообразить себе Александра Зиновьева или Мераба Мамардашвили, хихикающими весь вечер напролет, – но именно так и текли наши оппозиционные капустники.
Дурную услугу оказала книга Бахтина о карнавальной культуре – теперь всякий, рассказывавший анекдот про Брежнева, причислял себя к «карнавальной культуре», а хихиканье стало формой сопротивления.
Самое поразительное то, что рядом с этой разудалой публикой продолжали существовать усталые, нездоровые от частого сидения в тюрьмах, немолодые люди, которые регулярно шли на Пушкинскую площадь, чтобы их снова арестовали. Этих людей фрондеры звали в гости, их сажали во главе стола, про знакомство с ними рассказывали панибратски. Рядом с вечным капустником продолжали работать немногочисленные писатели и философы – знакомство с такими персонажами в диссидентской табели о рангах приравнивалось к одному аресту или двум обыскам. Говорили: «Мы с Гариком» – имелся в виду Гарик Суперфин, или так: «Надо будет позвать завтра Мераба» – имелся в виду Мамардашвили, или так: «Заходил Володька, опять нажрался» – имелся в виду писатель Владимир Кормер. Зачем людям, отдающим жизнь творчеству и борьбе (в таких высоких понятиях я рассуждал в те годы), зачем им общество модных пустобрехов – вот что было непостижимо.
Этот вопрос я задал Кормеру, а он ответил:
– А с кем говорить? Одному и свихнуться недолго.
А Зиновьев ответил так:
– Других-то читателей у меня нет.
Совершенным фарсом все это стало ближе к 1980 году – тогда у моего приятеля Петра Паламарчука (автора знаменитой антологии разрушенных большевиками церквей «Сорок сороков», удостоившейся благожелательного отзыва Солженицына) провели обыск, изъяв рекордное количество изданий «Посева» и «YMCA-Press». Меня всегда поражало, что Петя хранит сотни томов «Посева» и «Имки» в открытом, как сказали бы в библиотеках, доступе. Книжные шкафы сплошь уставлены нелегальной литературой – чекист ахнул: тут и искать ничего не надо. Обыск прошел бойко, затем из задних комнат появился маршал Советского Союза Паламарчук и осведомился, уж не собирается ли лейтенант (как, кстати, фамилия, скажите ординарцу) забрать из дома имущество внука?
Шел бесконечный капустник, но интеллигенция продолжала учить правила поведения на допросе. Интеллигенту было тем легче правильно вести себя на допросе, что лишнего он действительно не мог сказать.
По той простой причине, что фрондер-интеллигент ничего не знал.
Он уже был вытеснен из процесса борьбы новым фигурантом событий – диссидентом номенклатурным. Сегодня мы говорим о полковниках госбезопасности, которые в итоге перестройки получили власть. Но задолго до полковников в обществе возник диссидент номенклатурный, субъект, выведенный в реторте той же конторы. Продукт, выросший из любопытствующего парубка из генеральской семьи, был куда активней заурядного диссидента. Он был посвящен в дела и планы начальства, встречался с важными корреспондентами и послами, состоял в переписке с издателями – постепенно такие фигуры, как журналист Виктор Луи, стали невероятно популярны и затмили Сахарова.
Мысль о неоднородности фронды меня впервые посетила в тамбуре подмосковной электрички, в семьдесят седьмом году. Мы с приятелем везли рюкзак запрещенных книг (литературу неопасную для строя, в основном Бердяева и Шестова, но изданную «Посевом») в диссидентскую заимку. За пару недель до того наш знакомый был избит ребятами в штатском, рюкзак с книгами у него отобрали, затаскали по допросам. Вот я и сказал спутнику:
– Если они войдут в тамбур, надо дергать за ручку стоп-крана и прыгать.
А он мне ответил:
– Прыгай ты, у меня отец в секретариате ЦК работает.
Я обалдел. Мне в голову не приходило, что в нашей среде могут быть такие, с родителями в аппарате ЦК. И если бы только ЦК! Среди диссидентов 80-х были представлены дети послов, генералов, крупных чинов КГБ и рядовых охранников лагерей.
Ах, конечно, сын за отца не отвечает, мы не сталинисты! В те годы мы неоднократно поминали притчу о Савле и его обращении в Павла – бывают же такие чудеса! Да, они жрут пайковую икру и катаются на членовозах – но ведь стучится и в их жирные сердца мечта о справедливости! И они – люди, даром что их папаши святого Себастьяна камнями забили, зато детки создадут церковь Христову! Они хотят пострадать вместе с нами!
Однако новоявленные Павлы страдать не стремились, из передряг выходили нетронутыми. Фраза, смутившая меня в поезде, стала социальным правилом: если случался процесс, приговор получали лишь некоторые. Тех, кто зачастую являлся организатором акции (передача денег семьям заключенных, поездки к Сахарову в Горький, передачи рукописей инкорам), отпускали на волю. Так что, по сути, следовало бы говорить о провокации.