Выбрать главу

Даже теперь, когда вспомнил он ту минуту, его кинуло в такую испарину, что пришлось снова остановиться, чтоб утереть платком лоб и шею… Стоял, по-рыбьи ловя ртом воздух. Потом потихоньку пошел. Тогда пережил — не сегодня же помирать?

И вообще… Чтоб ни случилось, как бы ни крутила тебя жизнь меж страшных и противных своих подробностей, но раз место назначено, надобно до него дойти. Как-нибудь дойти, а уж там… Эта привычка всегда его выручала. Да и мало ли их — тех поворотов, с которых вдруг видишь свою жизнь не совсем такой, которую жил? Жизнь, твоя собственная, тобой прожитая, известная тебе в каждой мелочи, всегда почему-то непоправимо двоится в памяти, кажется то такой, то этакой, и как тут поймешь, какая взаправдашняя?

Вчера еще, рюкзачок складывая, он чувствовал себя человеком настырным, пробивным, которому что там до отца Федора, — когда надо было, до такого начальства он добирался… А сегодня и полпути никак не одолеть, и вспоминается не то, как пробивался куда-то, а как каждую осень — в Сосновске они совсем не похожи на питерские: золотые, прозрачные, томительно долгие, — чуть ли не каждую такую осень он как бы увязал в ее тающей голубизне, в пышных закатах над озером, в том, что от него, в сущности, ничего не требовалось: сиди, как таракан запечный, в своей каморке, чаек потягивай… Разве что школьников приведут, так поведешь по собору, потешая всякими байками, чтоб только кучно держались, не разбредались, руками ни арбалеты, ни стрелы не трогали… Так ведь и тех, чтоб приводили, надо было теребить, созваниваться с директорами, а не потеребишь, так никому и не надо, никто не мешает ему застывать в этой тихой прозрачной неспешности, переставать шевелиться. Хотя пружинка — здесь старик Язев угадал, какая-то пружинка в нем все же была, — толкала! От толчка ее он вдруг спохватывался, начинался очередной приступ деятельности, затевали с Губовым лыжные экспедиции по деревням, по заброшенным, почти затонувшим в болотах, до которых разве что зимою и можно еще добраться; вещи находились там до того интересные, что он даже пытался о них писать, хотя то, что пишет директор какого-то не районного музейчика и даже не кандидат наук, — кому это надо, кто станет печатать? Пару раз все-таки проскочил. В журнале «Музейное дело». Потом эти журнальчики всюду таскал, менявшемуся начальству в нос тыкал: музей, мол, ведет научную работу — вот же она, смотрите, читайте!.. Начальство смотрело, одобряло или отмахивалось, но деньжат на очередную выставку давало скупо, только чтоб отвязаться. О выставках этих писали заводская и районная газеты, приводили два-три класса, он им с восторгом рассказывал, чем занимались их бабушки, какие ткали узоры, чего только не резали их деды из бересты, а потом уже и старшеклассников не водили, разве забредал кто случайный, смотрел равнодушно: все снова пустело в старом соборе, Пахомовна вязала носки и дремала у входа, а он… не то чтоб тоже дремал, но иногда с тайным ужасом ловил себя на том, что даже не может вспомнить, чем был занят весь прошлый день, зачем просидел его, зачем прожил. И наваливалась тоска, пустота, страх, что так его жизнь и пройдет.

А потом пружинка вдруг опять будила его, куда-то гнала, толкала… И что тут было главней — эти осенние зависания, полусны наяву, мучительное чувство бесцельности бытия или все-таки выставки, находки, весь им созданный, вырванный из небытия музей, который не приснился же ему, не выдуман — стоит на Бастионной горке, в старом соборе, благодаря этому музею и выжившем, не сгоревшем, не отданном под какой-нибудь склад… И разве то, что он не может теперь доказать, что картина Никулина была подарена ему, лично ему, что так и написано на ее обороте: «Фантастическому Л. Г.» — размашисто, коричневой краской, а бухгалтерша Зоя только по аккуратности своей выше разума внесла ее в инвентарную опись, — разве это делает неправдой тот день, когда Никулин, привезенный им из Питера, ходил по музею, тряс бороденкой и бормотал, что это фантастика — такой музей в таком городишке, — фантастика, великое дело, за которое ему в ножки надо бы поклониться; когда они пили чай — из настоящего тульского самовара, с баранками, с тягучим, синевато-золотым васильковым медом — и говорили о русской истории, о том, что уж русскому-то человеку, как мало кому иному, необходим тот носимый в душе музей, о котором писал Николай Федоров; говорили до синих сумерек, так что Никулин опоздал на последний автобус, ночевал у Губова…