Кажется, за все их знакомство Петька первый и единственный раз так разговорился. Всегда молчалив был сверх меры. Чем Льва Гавриловича и поражал. Молчит, молчит, потом бросит фразочку, а ты целый день ходишь, о ней думая. Но на этот раз говорил много и обо всем. Кружа по самому широкому полю, разговор их время от времени возвращался к одной точке — к женщинам. Почему — бог знает! Тогда он думал: монашество, мол, монашеством, а в парне кровь молодая играет, а сам меж тем тоже все сбивал его в эту сторону, и даже, бог знает к чему, сказал, что мужчиной мужчину делает все же женщина. «Оно так, — неожиданно согласился Петька. — Это правда. Точнее — часть правды. А другая ее часть состоит в том, что некоторые из них мужчин-то и разрушают. И разрушения эти бывают так глубоки, что другим женщинам уже не поправить».
Он даже вздрогнул тогда, помнится, — настолько это подходило к истории двух его жен, которую Петька и знать-то не мог, а вот… Да что! Тогда у него еще была своя жизнь, и думалось в первую очередь о ней! Теперь, когда вспомнил, подумал, что Петька говорил о себе — в маленьком городке нельзя совсем уж ничего не знать друг о друге, и он что-то такое о Петьке слышал: о его госпитальном романе, недождавшейся невесте, что-то смутно-романтическое. Ведь Петька, хоть и был почти вдвое его младше, был солдатом, ветераном войны, а войны не бывают без личных трагедий. Мир, впрочем, тоже.
Всего-то путешествия на моторке было минут десять, от силы пятнадцать, он даже по сторонам как следует не глядел, почему, верно, и передумать успел много. И как бы очнулся, когда лодка ткнулась в мостки, такие же новенькие, из свежих бревен, как и на том берегу, и Харон Иванович стал заматывать веревку вокруг столбца. Этот берег был так крут, что Харону пришлось даже забежать вперед и подать ему руку. Наверху они сразу же увидели спешащего к ним сорокалетнего мужика в подряснике и не в клобуке, а в какой-то круглой шапочке, который только что тесал бревно или был занят другой плотницкой работой — подрясник понизу был весь в мелкой стружке.
— Лев Гаврилович! — издалека выпалил он обрадованно. — Спасибо, что к нам пожаловал. А я мотор услыхал: пойду, думаю, гляну, кого Бог послал?
Шустрый Харон Льва Гавриловича обогнал, подошел смиренно под благословение, поцеловал перекрестившую его руку…
— Ну, здравствуй, здравствуй! — с отдышкой преодолев последний подъем, сказал Лев Гаврилович и остановился, как бы не зная, как теперь вести себя с хозяином — то ли как с почтенным священником, то ли как со старым знакомым.
Петька первым обнял его, они расцеловались.
— Рад видеть, даже очень, — сказал Лев Гаврилович. — Но извини: отцом тебя называть у меня, старого безбожника, язык как-то не поворачивается. Я не из тех, кто спешно становится верующим, как только…
— И правильно! Я сам таких не люблю. — Петька улыбнулся широко, совсем по-мальчишески, и потянул рюкзачок с его плеча. — А это отдайте, Харитон Степанович снесет. И без того, небось, притомились?