— Покой, да… — сказал Лев Гаврилович. Место действительно показалось ему вдруг замечательным, как-то особо располагающим, облегчающим душу. — Да, что-то такое… есть!
— Правда чувствуется? — обрадовался отец Федор. — Я сюда многих вожу. И все чувствуют. Никто не сказал, что ничего, мол, такого… И значит, высокий дух человеческий на земле остается. Не дела, не стяжания, но коли жил человек высокой души, то никуда уже она деться не может — это уже вечно пребудет, вечно будет поддерживать, помогать жить… Так и с вашим музеем. Исчезнет он — не беда! То есть беда, конечно! А не окончательная. Вы ж не музею служили — памяти человеческой. А память — она как-то да останется. Она в людях, и потому ничем ее уже не вытравишь, не погубишь… Я потому и хотел, чтоб вы перед судом сюда приехали, чтоб мы вместе здесь постояли…
Они уже шли обратно, солнце склонялось, било в спину, а в ельнике стало еще сумрачней, глуше, свет длинными золотистыми лучами висел меж елочных вершинок, а к ним, под массивные лапы пробивался отдельными редкими пятнами.
— Откуда ты знал, что я приеду? — вдруг, словно стремясь на чем-то поймать собеседника, спросил Лев Гаврилович.
— А я и не знал, — опешил Петька. — С чего вы взяли?
— А кто Харону сказал?
— Я так, спроста… Хотел, чтоб приехал, и подумалось вдруг: может, вам повидаться захочется… перед разлукой-то.
— Считаешь, посадят меня?
— Мирское правосудие вершится во тьме… А газетку районную я читаю, как же!
— Ведь это ж абсурд! Я создал этот музей. Из ничего. Собрал по штучке, по лапотку. Своими руками. Я в него жизнь вложил, понимаешь? И, по-твоему, я мог его обокрасть?!
— Лев Гаврилович, родненький! Да кто ж будет спрашивать, что по-моему? Судить будут вас по закону, в доказательства принимать бумажки, а что у вас какие-то бумажки не совсем в порядке, то в это поверить можно, они у всех не в порядке.
— Бумажки — да! Но есть же еще и логика, есть здравый смысл! Какой же человек будет своими руками разрушать то, что сам создал?
— Логика, Лев Гаврилович, у каждого своя. Этот музей вы создали, вы, святая правда! Да те, кто будет вас судить, — они-то что создали? Ничего, так? А если человек ничего не создал, как ему понять созидателя? В миру всяк другого по себе судит. Хоть те же присяжные…
— Да не будет присяжных… И при чем здесь «в миру»? А монах не по себе, что ли, судит?
— Бывает, и по себе… Хотя должен по Богу в себе. Бога в себе ощущать должен.
— Но в себе же…
Их уже ждали. Сидели в молчании у длинного дощатого стола за жилою избой. Тремя кучками лежал крупно нарезанный, почти накромсанный серый хлеб, стояли глубокие глиняные тарелки. Отец Федор стал во главе стола, помолился, и, как только сел, в тарелки стали наливать дымящиеся щи, передавать их по рядам. Никто, впрочем, не ел, только хлеб разобрали. Один Лев Гаврилович, минуту назад думавший, что уж есть-то он точно не сможет, вдруг почувствовал такой аппетит, что отломил кусок хлебной корки и сунул в рот. Хлеб был домашней выпечки, с хрусткой корочкой… Последнему тарелку подали Петьке, он опустил в нее ложку, и все тут же в молчании усердно принялись за работу. Щи были с мясом, наваристые, желающим наливали добавки, но кроме них был подан к столу только квас. Люди чинно насыщались, восстанавливая силы для трудов, в праведности которых сомнений у них не было. И Льва Гавриловича чинность этого действа раздражала, подзуживала. «Ишь как Петька их вышколил», — думалось. «В городе говорят, — сказал он, как бы ни к кому прямо не обращаясь, — что проверка музея как раз оттого, что митрополит ваш договорился уже с губернатором насчет собора. Правда это, как думаешь?» На что Петька только бровь поднял, продолжая сосредоточенно наворачивать щи. Стало неловко. «Не хочет, значит, про начальство, — подумал Лев Гаврилович. — Ну и не надо…»
Пока доели, почти стемнело. То есть не стемнело, а солнце ушло за лес окончательно, и небо опять заволокло тучами.
— Вы извините, — как-то незаметно возник за его спиной Петька, — мне тут по хозяйству надо распорядиться, на завтра. А потом и на боковую. В избу спать пойдете?
— А что — есть варианты?
— Есть. Я вот на сеновале сплю. И под крышей, и воздух чистый, и даже звезды видны — все удовольствия. Под утро холодно, правда, но там есть войлочная попонка такая — накинешь, и хош зимуй!.. Так как вы?