— Веруете, выходит?
— В Бога? Не-ет…
— Зачем в Бога? В будущее. Будущее ведь тоже мир потусторонний. Знать его нельзя, только верить. И с чего вы взяли, что будущее должно быть лучше настоящего? Когда-то церковь рассыпалась как пошатнувшаяся храмина, растаскивали ее людишки ради удобств. Теперь черед светской культуры…
— Ну, если и в прогресс не верить, так и жить, по-моему, нельзя. Должно же быть у человека нечто…
— И я верую: должно. Бог должен быть у человека. Помните, мы как-то с вами говорили, что советские люди были верующими? Только не в Бога, а в это вот «нечто», которое не знали как и назвать. То коммунизм, то прогресс, то культура, образование, потом, одно время, еще в «цивилизованный мир» веровали… Вы ведь человек советский?
— Совок клинический, как мой Пашка считает, неизлечимый. Хотя советскую власть я никогда не любил. Не скажу, что боролся, но что не любил — факт. Да и она меня не очень-то жаловала.
— Любил — нет — это не важно. Важно то, что человека слепило, сформировало… Ваше поколение — все вы только думали, что атеисты, но жизнь-то, жизнь свою вложить во что-то жаждали — в музей, в чужих детишек, во всеобщую справедливость… Вам нужно было что-то большое, что вместило бы вас без остатка, нужно было чему-то служить. Вот вы Вадима Ивановича помните?
— Разумеется.
— Так у него любимый философ был — Григорий Сковорода. Монах, чудак, скиталец… Я после смерти Вадима Ивановича очень прочесть его жаждал, искал повсюду.
— Не нашел?
— Нашел… Целомудрия, правда, в нем не нашел, хоть он и монах. Но отдельные мысли, фразы… Прочтешь и потом целый день ходишь, думаешь. Так вот, Сковорода и писал: «Всякий имеет цель в жизни, да не всякий — главную цель».
— Это ты к чему, собственно? — помолчав минутку, спросил Лев Гаврилович. — Почему же не главную? Во что человек жизнь вложил — то для него и главное.
— Для него — да! И отказаться от того, во что она уже вложена, — свыше сил его. Это очень я понимаю. Да и не нужно, по-моему, отказываться, потому как то, во что человек жизнь вложил, — это он и есть. Вот я хоть и верую, что только служение Богу и может быть главной целью, а думаю иногда: мол, помру, а пустынь останется. Люди будут сюда приходить, меня вспоминать добрым словом, как я Амфилохия… Суетность, конечно. Но приятная суетность, сердце греющая. Да!.. — Он помолчал. — А в чем вы правы, так это в том, что нынче многие думают лишь, что они верующие. Им так удобней. И совсем не радует меня, как быстро растет число таких верующих. Быстрый поток всегда несет много мусора. А истинная вера… Антоний, архиепископ Сурожский, писал, что по-настоящему верует только тот, кто пережил встречу.
— В каком смысле?
— С Богом. А мне посчастливилось, я пережил… Редко кто помнит, но наши в Афгане частенько от духов драпали, и мертвых бросали, и раненых… Ночи там такие темные, что, открыв глаза, не сразу понимаешь, ты жив или умер. Вот так и я: открыл глаза, а живой ли — не понимаю… Вдруг кто-то говорит: встань и иди. То есть не говорит, голоса, слов нет, но откуда-то знаю, что надо встать и идти. Как же, думаю, я встану, когда я раненый? Нога вся в липком, мурашки бегут… Ну, я сел, гимнастерку порвал, перевязался. Куда идти? Совершенно не представляю, не понимаю, однако иду… И так мне становится хорошо отчего-то, уютно, будто и тьма вокруг как бы живая, обнимает меня, ведет… И знаю я, что тьма эта — мир Божий, в котором любовь. Надо ему довериться, отдаться на волю его. И вот наугад, то есть не наугад, а будто вел меня кто-то, я вышел к своим, добрался, спасся… Хотя не в том дело, что я спасся тогда… Я об этом почти и не думал, не радовался, неблагодарный. А вот эта живая тьма, которая — я это даже не понимал, а всей шкурой чувствовал! — была весь мир, но не бесконечный, нет, а мир какой-то живой, целокупный, Божий мир… Это потом долго не уходило, и сейчас еще это со мною, во мне… Я как бы Бога услышал, да.
Он говорил что-то еще, горячо, интересно, но усталость брала свое, текла мурашками по спине, по ногам, и голос его уже звучал как издалека, а Лев Гаврилович сам стоял на берегу озера, в которое бронзовой каплей стекало из туч вечернее солнце, и в этом солнце была вся его жизнь, которую он прожил как мог, веруя, что не зря.
Когда он открыл глаза, солнце стояло уже довольно высоко, циркулярная пила давно уже завывала и ухала, полосуя бревна, но листва после ночного дождя все еще была мокрой, блескучей… Он умылся, с аппетитом похлебал полуостывших щей за длинным пустым столом. Прибежал отец Федор, сунул ему в рюкзачок небольшой сверток: «Перекусите под орешиной, а мне, извините, надобно по делам!» — «Да мы обо всем и поговорили…» — «И то верно! Ну, Бог вас благослови. А Харон Иванович уже ждет вас!»